Воспоминания о Марии Николаевне Степановой

(Бек Т.А., Георгиев А., Перцова Н.М., Федоров В.Д., Фролов Ю.М.)

 

 

Мария Николаевна Степанова (? - 1971) - жительница села Пояконда. Родом из Вологды, ссыльная. На протяжении примерно 20 лет дом Марии Николаевны в Пояконде служил перевалочным пунктом (местом отдыха, ночевки, хранения вещей и проч.) для приезжающих на Беломорскую биостанцию МГУ, в Кандалакшский заповедник, Лапутию. Какое-то время из этого периода была официально оформлена на работу как сотрудник ББС МГУ в должности сторожа, матроса. Марию Николаевну помнят все беломорцы старшего поколения, некоторые из них оставили о ней письменные воспоминания, которые привожу здесь в алфавитном порядке, сопроводив немногими сохранившимися фотографиями Марии Николаевны.

 

Если кто-то из читателей может дополнить эту страницу своими воспоминаниями и/или фотографиями, пишите на alexandragor4@yandex.ru

 

 

 

фото М.Н. Степановой из архива Кандалакшского заповедника

 

 

 

 

 

Татьяна Александровна Бек

 

Бабка была нашим странноприимным домом, феерическая старуха. Сама она не из местных (перемещенная? ссыльная?). Очень живая, нелицемерная (все местные, так или иначе, заискивают пред "научниками" в глаза и несут нас почем зря заглаза); бабка, если что, влепляла тут же. У нее была одна дочь, жила неподалеку, и более десятка внуков. Бабка с ними не особенно зналась - весь интерес ее жизни был в нас.

Весной сидела у окна и ждала, кто первый явится с ночного поезда. Первым делом материла за неурочный визит, хотя видно было, что довольна. Потом рассказывала зимние новости. Помню один сезон, когда наиболее достойной внимания новостью оказалось посещение ею гинекологического кабинета. Все приезжающие информировалась в подробностях, невзирая на чины и звания.

Пила и курила. Любила выпить с теми, кто ей был симпатичен, но не отказывалась и от других собутыльников. О водке убежденно говорила, что не скоромная, греха нет. Однажды свой рассказ начала словами "Это было, когда я выходила из партии". Я переспросила, она подтвердила - увы, не помню - при каких обстоятельствах она туда попала и как выходила.

 

Как-то я приехала на Троицу. Бабка послала меня за четвертинкой и обругала за жадность, когда я заказ выполнила без отклонений. Пришлось бежать еще. Когда мы изрядно наклюкались, бабка вспомнила про Троицу и сказала, что мы сейчас пойдем раскапывать могилу ее деда: ей хочется посмотреть - что с ним сталось. Остановила только абсолютная невозможность переставлять ноги.

 

Умерла от болевого шока. С кем-то выпивая, поссорилась и в процессе выяснения отношений у нее оказалась сломанной рука. Ходила в гипсе от плеча до кисти, злобствовала на неудобство (на обидчика зла не держала) и тоже всех подговаривала расковырять и посмотреть - что там. При очередной выпивке, видимо одинокой, споткнулась о порог и упала на сломанную руку. Так ее и нашли дня два спустя.

 

Пишу и думаю - эх, не записывала. Правда и трудно было бы, она излагала все сильно нелитературным языком. А теперь почти не у кого расспросить. Не знаю - жива ли дочь, а внуки ее наверняка и не помнят.

 

 

Александр Георгиев

 

Числилась она по биостанции матросом и ее обязанностью (это ее не обременяло а, скорее, доставляло удовольствие) было – встречать и провожать всех посетителей биостанции. В ожидании транспорта пили чай у нее за столом, слушали ее выразительную речь, щедро сдобренную непечатными выражениями – они настолько естественно вплетались в ткань повествования, что не вызывали протеста.

 

Интересно было наблюдать, когда группа студентов – преимущественно девушек, сидели за столом, а М.Н. вела свою обычную речь – вначале вполне цензурную, а потом вкрапляя всякие словечки, и – смотрит, хитро прищурясь, на реакцию молодежи.

 

С высокими гостями обращалась вполне демократично - когда В.А. Броцкая посетовала на отсутствие туалета и изобилие комаров, М.Н. сказала: «У тебя ж…. толстая, не прокусят!». А про Зенкевича с его молодой супругой сказала такое, что и повторить невозможно.

 

/Георгия Васильевича Никольского, очень высокого из-за синдрома Марфана , зав. кафедрой ихтиологии, чл-корр.АН, наставляла: «Жора, так твою мать…ты голову-то нагинай, нагинай ………..! Ты ж у меня косяк вынесешь………»! (многоточия – ненормативная лексика). Прим. Т.Бек/

 

Поздним зимним вечером сидел я с ней за столом, пили чай и не только. М.Н. немного перебрала, речь становилась бессвязной, прерывалась рыданиями – она вспоминала, как у неё на глазах расстреляли отца с матерью.

 

В соседнем доме жила её дочь с мужем и многочисленным потомством – самые младшие и по снегу бегали босиком в одной рубашке, старшая работала на ББС.

 

 

Наталья Михайловна Перцова. Из книги "На берегу Великой Салмы". М.: Водолей. 2014. Стр. 57-59.

 

В Пояконде приютом для приезжающих на Биостанцию стал домик Степановых Марии Николаевны и ее мужа Филиппа Павловича. Домик стоял и стоит до сих пор вблизи берега и места теперешнего причала. В те годы он был крайним, дальше него домов не было.

 

 

Мария Николаевна и Филипп Павлович оба были из Вологды. Они рассказывали, как сами построили свой домик в Пояконде, как непросто это было. У них была только одна дочь Шура и десять внуков. Шура с мужем и детьми жила в другой избе по соседству. Эта молодая, худенькая, с виду совсем не сильная женщина была на очень тяжелой работе — грузила вагоны лесом наравне с мужиками. Детей надо было одевать и кормить, а другой работы не было. У ребят были одни валенки на всех, и зимой они могли выйти из избы только поочередно. Самые смелые бегали к бабушке по снегу босиком.

 

Филипп Павлович был продавцом в местной лавке. В лавке из продуктов почти ничего не было, не было и денег у населения. Филипп Павлович с горьким юмором рассказывал, как поякондские старухи приходят к нему в лавку, подают пустые мешочки и просят в них отвесить такую и такую крупу, соль и т.п. Он аккуратно взвешивает товар, если он есть в лавке, называет цену... Старушка смотрит на него и говорит: «А деньги-то, ты, Филипп Павлович, подожди!». Филипп Павлович так же аккуратно высыпает товар из мешочков, подает их пустыми старухе и говорит на «б»: «Подожду, подожду...», зная, что можно денег и не дождаться, а проверять- то его будут непременно. Филипп Павлович умер в начале 1950-х годов.

 

Мария Николаевна много лет, до самой своей смерти, привечала приезжающих на Биостанцию. У нее можно было отогреться, попить чайку, дождаться катера, переночевать. Она почти не спала ночью. Сидела у окошка с неизменной папиросой во рту и смотрела на дорогу — не идет ли кто-нибудь с поезда. Позже ей стали приносить почту, она знала о приездах и ждала путников. Привечала и приезжающих иностранцев, относясь к ним с большим интересом. А Николаю Андреевичу говорила: «Коля, а ты мне негра покажи!». Когда приехал студент из Ганы, встретила его очень приветливо, но когда он уехал, подошла к фотографии Филиппа Павловича, перекрестилась и сказала: «Господи, какой же у меня мужик красивый был! А этот — человек хороший, но... чистая головешка!».

 

 

Когда в Пояконду стали приходить грузы для Биостанции, Марию Николаевну удалось оформить сторожем. Она охраняла грузы, встречала приезжающих. Поезда из Москвы всегда приходили ночью, но ее дом был открыт для всех в любое время суток. Какое-то время она была на должности матроса и, хотя не ходила в море, следила за судами, приходящими с Биостанции и охраняла их, если команда на время покидала свой пост.

 

При Марии Николаевне всегда был порядок. Она была в курсе всех станционных дел. За Николая Андреевича она волновалась и переживала, когда он болел или у него были неприятности, и дела станции всегда принимала близко к сердцу . Однажды спасала его, когда зимой он вместе с лошадью и санями, не доехав до Пояконды, провалился под лед. Ему удалось выбраться, вытащить лошадь и дойти до Пояконды. Мария Николаевна заставила мужиков спасать лошадь, гоняя ее до пота, а сама спасала Николая Андреевича, отпаивая его чаем и растирая водкой.

 

/Рассказывает с азартом: «Колька прилетел,  ревет ровно жаба широкая» - это не оскорбление, а выражение сочувствия и симпатии. Прим. Т.Бек/.

 

В этой связи вспоминаю, как однажды я приехала из Москвы осенью одна, чтобы взять пробы планктона. Меня никто не встретил, было холодно, Мария Николаевна приболела, потому что накануне копала картошку и очень устала. Она попросила меня сходить в магазин и купить ей водки. Я пришла в ужас от того, что же обо мне подумают поякондские, да и поймет ли меня Николай Андреевич? Я всячески отнекивалась и говорила, что у меня нет денег. Тогда М.Н. стала совать мне 3 рубля, и тут уж деваться было некуда. Прибежала я в магазин. Стоит очередь, в основном женщины. Тихим голосом спрашиваю продавщицу: «Водка есть?». Отвечает: «Есть». Вся очередь смотрит на меня с большим интересом. Спрашиваю опять: «А сколько стоит?». Тут уже интерес очереди ко мне возрос беспредельно. Отвечают: «2 р.87 к.». Умираю со стыда, плачу деньги, беру бутылку и несусь к М.Н. со скоростью света. До сих пор я помню тогдашнюю цену поллитра водки и изумление поякондских жителей моей, мягко сказать, «некомпетентностью».

 

 

Когда Мария Николаевна неожиданно умерла в 1971 г., мы словно осиротели, настолько за прошедшие 20 лет сблизились и сроднились с ней. И не только мы. Мария Николаевна была замечательным и очень искренним человеком, никогда не стеснявшимся говорить людям правду в глаза. За свою жизнь она очень многим успела сделать добро. Тем, кто ее знал, понимал и помнит, и сейчас тоскливо проходить мимо ее дома и кладбища, где она похоронена.

 

 

Юрий Михалович Фролов

 

Еще там была такая интересная фигура… Не на самой станции, правда, а в Пояконде. Жила такая бабушка Мария Николаевна, изба которой служила чем-то вроде «постпредства» ББС на Большой земле. Насколько я помню, Мария Николаевна была из ссыльных, они попали на север как «кулаки». Простая крестьянка. Добрая, гостеприимная. У нее в избе можно было остановиться, выпить чайку, а то и заночевать, если приехал из Москвы, а катер с биостанции почему-то не приходит. Или оставить временно свои вещи, если катер и не предвидится, и пойти пешком по просеке. Насколько я знаю, она была оформлена на какую-то ставку и получала за свои услуги небольшую зарплату, да и приезжавшие из Москвы всегда старались ей что-нибудь привезти.

 

/Нужно было слышать ее непередаваемый комментарий, когда ей привезли длиннющий огурец, упакованный в целлофан! Прим. Т. Бек/.

 

 

Евгения Ростиславовна Шапошникова

 

С Николавной (так мы её звали), полного её имени я не знала я встречалась несколько раз в 1969 – 1971 годах. В Пояконду мы приезжали, как и все, ночью и заваливалось к ней человек 5-7 как к себе домой. Насколько я знаю, о нашем визите её не предупреждали. И не смотря на поздний час, встречала она нас радушно. Сразу же доставалась еда и выпивка (наши) и, конечно, курили, не выходя из дома. С нами трапезничала и Николавна, чаще до нашего отъезда, иногда под утро уходила спать. Катер с ББС приходил как всегда «неожиданно», мы срывались с места, оставляя после себя полный беспорядок: не убранный стол, груда окурков и грязный пол, т.к. в любую погоду никто не разувался и всю грязь несли в дом. Но однажды, я почему-то возвращалась в Москву одна. Утром (не рано) я пришла в дом к Николавне и увидела совершенно потрясшую меня картину. Дом блестел чистотой! Всё было завешано чистенькими белыми занавесочками, ещё и солнце заливало комнату. Я до сих пор помню эту картину, такое впечатление произвела на меня эта чистота после того, что оставляли мы после себя! Ночью, когда мы приезжали и трапезничали, горела одна «слепая» лампочка, и мы сидели в полумраке. Видимо, этот контраст и потряс меня на всю жизнь. Поскольку у меня был целый день до отъезда, я предложила ей чем-нибудь помочь, но она отказалась от помощи. Честно говоря, я не помню, как прошёл день и о чём мы разговаривали. Но мне сейчас кажется, что в её речи было меньше мата. Вообще слово МАТ к ней не подходит. Она просто говорила на другом языке! (Слышала, что весь мат татарского происхождения). Её надо было слышать! Я с каким-то тайным удовольствием просто слушала её! Речь её была как у сказительницы, какая-то певучая, с какими-то особенными интонациями! Ведь никто «из учёных» ни разу не назвал её матершиннецей, никто не сказал о ней плохого слова. И до сих пор её вспоминают только добрым словом. Она была очень доброжелательным человеком. Мне говорили, что она карелка. Её внешность этому соответствовала, а может это отпечаток долгой жизни на севере. Маленький эпизод из её жизни. Когда она сломала руку, её на машине (не знаю какой) отвезли в больницу. Так потом она всем радостно рассказывала, что если бы она не сломала руку, то и на машине не покаталась бы первый раз в жизни! Николавна была необыкновенный человек, несущий только свет и тепло людям, с которыми она общалась. Вот поэтому, после её смерти фелюгу на ББС назвали «НИКОЛАВНА», может быть «Николаевна». Я видела фото с её именем на борту.

 

 

Вадим Дмитриевич Федоров. Рассказ "Марья Николаевна Степанова" из книги "Абсурды. Вторая книга рассказов". СПБ: Облик. 2011.

 

 С Марьей Николаевной меня познакомил Саша Спирин в 1958 году, когда он впервые привез меня на Белое море и привел в ее дом. Ей тогда было под шестьдесят, но ее узко посаженные, обезьяньи глаза были молоды, умны и наблюдательны. При этом она непрерывно дымила «Беломорканалом», и ее яркая, выразительная речь и смысловые обороты приводили нас в немой восторг.

Не было ни единой произносимой ею фразы, не сдобренной столь изощренной нецензурной бранью, что все слова, которые я до этого слышал в жизни из непечатного, бледнели перед искусством бабки.

 

Малюсенького росточка, худенькая, с лицом сморщенным, как печеное яблоко, с пришлепнутым носиком и желтоватым оттенком кожи, одетая в неизменные одежды — платок и кацавейку, попыхивая папироской и потягивая из рюмочки, она витийствовала за столом, сыпала историями, выдавала тончайшие характеристики знакомым, подмечая по еле зримым деталям их человеческое нутро. А народу она перевидела видимо-невидимо. Платил ей директор биостанции Николай Андреевич Перцов чисто символическую сумму за то, что домик ее служил перевалочным пунктом для всех тех, кто приезжал на биостанцию или уезжал с нее. Днем и ночью к Марье Николаевне знакомые, малознакомые и совсем не знакомые люди стучали в окошко, вспыхивал свет переносной лампы и дверь отворяла хозяйка в наброшенном на плечи стареньком шерстяном платке и говорила:

 

- Проходите в дом. Места всем хватит.

- Да мы, Марья Николаевна... — начинал кто-нибудь из малознакомых оправдательный монолог о причинах позднего визита.

- Заходи, говорю, и дверь закрывай. Хату выстудишь, вчера с вечера топила, да Колька-жопа дров прислал — сырье одно. Сам-то, небось, сухой березой топит...

 

Ну а если кто из близких знакомцев заходил, прием был обставлен иначе. Расцеловавшись, бабка спешила вздуть печку, приговаривая:

 

- Эх, знала бы, что ты едешь, так бутылку бы купила. А так — у меня на донышке с полстакана осталось.

- Не бери в голову, Николаевна, дело поправимое, у нас тоже в голове масло есть. Пошукаем по сусекам — найдем.

- Ох, ирод окаянный, — любовно говорила бабка, меча на стол граненые стаканы, — кстати все вышло, будто знала — рыбнички с вечера напекла. Степка — зятек мой — намедни в Палкиной губе рыбачил — рыбки немного попало. Вот и балуемся. И что бабке старой надо — полрыбничка и поллитровочку. Выпил, заел, чаем запил, на печку залез — один кулак под голову, другой — под жопу, — лежи попердывай, пока не уснешь. Ну, давай, что ли, Лешка, наливай по маленькой. С приездом!

Она медленно отпивала — два-три глоточка из стакана — и недопитое сливала в чай. И, пожевав губами, заканчивала:

- Одна живу на земле, одна радость жизни и осталась. Одна-одинешенька.

 

Кокетничала бабка Марья Николаевна, пусть чуток, но кокетничала. В соседней с ней избе жила ее дочка с мужем Степашкой, который ей настругал трех внучат — двух парней и девку. Жили они, как и все тогда в Пояконде, бедно и неинтересно. Телевизоров тогда еще у простого населения не было, пойти некуда, и единственный железнодорожный магазин торговал в основном ключевыми продуктами — мукой, подсолнечным маслом, чаем, печеньем, конфетами-подушечками, папиросами. Водку и хлеб почти ежедневно привозили из Княжой или Кандалакши. На фоне этой безысходной и безрадостной картины быта местного населения судьба вознесла бабку высоко — сделала нужным человеком для сотен москвичей, которые ежегодно приезжали на биостанцию. И контингент, прямо скажем, был таков, что любой москвич позавидовать мог, — ученые — от студентов до академиков, писатели, художники, не говоря уже об инженерном сословии и обслуживающем техническом персонале — электрики, монтажники, плотники, токари, холодильщики... и прочая, прочая, прочая. И помнила их бабка всех, прочно помнила и кто, и где, и куда едет и зачем, с кем едет и к кому. Все это держала цепкая бабкина память, и все видели, подмечали ее обезьяньи глазки. И умела она держать язык за зубами, если надо это было, и умела, несмотря на ранги, поставить человека на место, если его заносило нечаянно, и помогала, чем могла, и принимала подарки, как должное, не благодаря, как само собой разумеющееся. «Положи на кровать, потом посмотрю, авось сгодится...».

 

Так вот и жила Марья Николаевна в Пояконде с начала 30-х годов безвыездно. А попала она в Пояконду не по своей воле. Жила она сначала на юге и была мельничихой. Начали раскулачивать в то время товарищи-комбедовцы, добрались до мельницы и всех мужиков расстреляли у нее на глазах, а ее пожалели — молодая еще была, — пожалели и этапом направили на север. Ссыльной была Марья Николаевна. А когда можно было вернуться, подумала: «Куда ехать? К кому? Да и зачем?» Так и осталась она вековать на прежнем месте, в том самом домике, где нашел ее — тоже ссыльный — бывший боцман яхты «Цесаревич Алексей», человек много старше ее годами, поженились они — пошли дети, умер бравый моряк, и вся жизнь Марьи Николаевны переплелась невидимыми прочными нитями с появлением, ростом и жизнью биологической станции Московского университета.

 

Много можно было бы интересного рассказать о бабке Марье, но не сейчас, не мне. Многие знали ее лучше меня. Знали и любили, и Белое море открывалось многим, переступившим впервые порог ее дома. Не была Марья Николаевна хозяйкой Белого моря, но Белое море начиналось и заканчивалось для многих встречей с бабкой. Ее домик был воротами Белого моря — маяком, на свет которого спешили все странствующие-путешествующие, а Марья Николаевна, несомненно, была смотрителем маяка. И огонь этого маяка горел ярко и был виден всем, потому что он и был — для всех.

 

И для меня, конечно, не в последнюю очередь. Каждый год, начиная с 1958 года, иногда по два-три раза в сезон, происходили встречи с Марьей Николаевной. Об одном эпизоде одной из встреч я и хочу сейчас рассказать. Не потому, что в этом эпизоде было что-то из ряда вон выходящее. Скорее наоборот, в нем, как в зеркале, отразились та рутинная обстановка, тот быт, которые окружали Марью Николаевну в повседневной жизни. Случилось это примерно четверть века назад в Пояконде, когда мы — я и Костя Кокин — коротали вечер в избушке бабки, пили водку, запивая крепким чаем, и собирались уже отходить ко сну, так как изрядно устали с дороги.

 

М.Н. Степанова – в центре, в платке. Справа за её спиной Вадим Федоров, Крайний слева Костя Кокин.

Остальные - местные жители и сотрудники кафедры гидробиологии. Перед домом Марии Николаевны в Пояконде.

Из архива О.В. Максимовой.

 

 

Катер с биостанции должен был прийти за нами в Пояконду только утром. Его не ждали раньше девяти, а наговориться и наслушаться всякой всячины мы уже успели. Насытившись по горло местными новостями, мы почти дремали за столом в жарко натопленной избе. И вдруг снаружи раздался какой-то стук, топот в прихожей, послышалась отборная брань, и дверь в комнату, где мы сидели, с шумом распахнулась. В дверях стоял в дымину пьяный мужик с топором в руке. Он оглядел нас мутными глазами, покачнулся и заплетающимся языком промычал:

 

- А я тебя, бабка, убивать пришел.

 

Сонливость нашу как рукой сняло. Мы смотрели то на него, то на бабку, не зная, что предпринять. Особенно поражало то, что бабка, что называется, и бровью не повела.

 

- Ты слышишь, сука старая, что я сказал? — запинаясь, сказал он. — Я тебя убивать пришел.

- Слышу, слышу, зятек, — спокойно ответила бабка и, затянувшись папиросой, спросила: — И чего это тебе, Степка, так приспичило? Не иначе как тебя жареный петух в жопу клюнул.

- Ах ты, старая блядь, — качнулся Степка и поднял топор.

 

И тут произошло непредвиденное. Бабка слегка привстала и, опустив незаметно руку и ухватившись за ножку табуретки, на которой сидела, с неожиданной для своей тщедушной фигуры силой метнула ее в Степку, метнула так, как бросают ножи — снизу, без размаха и вперед. В ту же секунду она — тоже с трудно вообразимой для ее возраста прытью — сама метнулась к печи и схватила кочергу, которую воинственно подняла над головой двумя руками. Мы с Костей инстинктивно вскочили с лавки, и у меня молнией пронеслась мысль — стол нужно опрокинуть, стол на пути Степки к бабке.

Все это произошло в одно мгновение.

Но именно этого мгновения оказалось достаточно, чтобы идея перевернуть стол, чтобы воссоздать оборонительную баррикаду, умерла на корню. Брошенная бабкой табуретка с поразительной точностью угодила Степке в голову, и он, выпустив из рук топор, медленно скользнув по стене и не издав ни единого звука, растянулся на полу. Бабка проворно подскочила к нему, подхватила топор и зашвырнула его за печку. Потом как-то незлобиво и несильно пнула ногой распростертое на полу тело, обращаясь к нам, все еще остолбенело торчащим у стола, успокоительно и поучающе сказала:

 

- Во-о! Зятек у меня, паскудыш ебаный. И завсегда одно и то же: обожрался — обосрался. А покуда он еще и не обоссался — волоките его из дома прочь.

- Может, ему помощь нужна? Медицинская? — неуверенно задал вопрос я.

Бабка жестко взглянула на меня и с угрозой прошипела:

- А ты, выблядок вонючий, заткнись. Делай, что тебе велено. Будешь болтать, я и тебя кочергой охуячу. Не смотри, что я маленькая, а ты долдон бестолковый, салом чужим оброс и пердишь на всю землю — уделаю тебя, вонючка, первый сорт.

И примирительно закончила:

- Ладно, хватит собачиться. Бери, ребятки, его за руки-ноги и волочи — вон. Дух от него. Выбросьте — воздух в избе чище будет.

 

Мы безропотно и безмолвно подчинились бабкину приказу. Легонький, высушенный водкой и бедностью, Степашка был нами осторожно вынесен наружу и бережно положен на крыльцо. Бабка, попыхивая «Беломорканалом», шла следом и, когда мы завершили вынос тела и вернулись в дом, заперла дверь на засов, поставила кочергу на место, табуреточку опять же на место — под свою задницу — сунула и стала разливать чай, точнее, чифирь — одну заварку, без сахара, деготь в стакане. Мы еще не вполне пришли в себя от увиденного и сдавленно молчали. И спать — не хотелось, и говорить — тоже. Бабка зыркнула на нас своими хитрющими, умными глазами и, осклабившись, успокоительно сказала:

 

- Да не берите в голову, хлопцы. Со Степкой — завсегда одно и то же. Трезвый — он тихий, комара не обидит, а напьется — так свинья свиньей. В драку лезет, а какой из него драчун — сами видели — слякоть и пиздарь. Ни хрена с ним не будет. К утру проснется, опохмелится и пойдет вкалывать. Ртов у него вдосталь, их кормить надо, а для этого много денег нужно. Вот Степка и старается. Хлипкий он, однако, ненадежный.

И неожиданно закончила:

- Давай, Костя, еще по грамулечке. Побалуй бабку.

 

Костя безропотно откупорил еще чекушку и разлил. Не чокаясь, мы выпили. Запили чаем. Бабка огурцы соленые на стол подала, но беседы задушевной не вышло. Все-таки мы хоть и были с Костей интеллигенты в первом поколении, но интеллигенты мы были сопливые, впечатлительные и мягкотелые. Куда нам было до бабки!

Выпили «на посошок» и отошли ко сну, мы вдвоем на бабкину кровать, а она — залезла на печку. Спал я тяжело, было душно и жарко — то ли от натопленной печи, то ли от подсознательного беспокойства, не отпускающего меня в ту ночь, точно сказать не могу. Ворочался, задыхаясь от духоты в бабкиной перине, и было мне неуютно. И только к утру я наконец забылся тяжелым, тревожным сном. И я, задыхаясь, куда-то бежал, и догонял кого-то, и никак не мог догнать... Кому-то что-то доказывал — и никак не мог доказать. Маятно мне было во  сне в эту ночь.

 

Проснулся я от потрескивания весело и шумно горящих в печи дров. «Елка, — безошибочно определил я, — она всегда постреливает и горит жарче, чем сосна, но до жара, который дает береза, елке далеко». Лежал тихо, парясь в перине, а совсем у печки колдовала, звеня стаканами — мыла их, — и, гремя посудой, куховарила что-то Марья Николаевна — билась жизнь нового дня. Наступало утро. Я вылез из кровати и отодвинул занавеску, которая отделяла ее от остальной комнаты.

 

- Поднялся, соколик. Долго спишь, ай девку во сне привечал? Уж не Танькой ли зовут? — бабка хитро сощурила глаза. — Или не угадала?

- Угадала, угадала, — поспешно согласился я. И чтобы перевести разговор со скользкой темы, спросил: — А что, опохмеляться будем?

- А отчего же не опохмелиться, если по грамулечке? — бойко ответила бабка, мигом оказавшись на своей табуреточке. И тут раздался стук, тихий, осторожный, уважительный. Бабка выразительно посмотрела на меня и, наклонившись к окну, голубому в свете наступающего дня, громко прокричала:

- Кого еще черт несет в этакую рань?

После минутного молчания голос просительно ответил:

- Мамо, откройте, это я, Степка.

- А зачем приперся, урод?

- Мамо, топор отдайте. Дров наколоть нечем. Деткам пищу надо бы сварить. И в хате холодно.

Бабка шустро поднялась, достала топор из заначки и вышла в сени. Загремел запор, скрипнула дверь, и бабка, швырнув топор на землю — было слышно, как он шмякнулся, — захлопнула дверь, приговаривая:

 

- Вот, жопа сраная, пиздарь слякотный. Как зальет глаза, так я ему не «мамо», а «сука старая». А зенки протрет, снова я «мамо». Говнюк вонючий. Ёбнула бы кочергой по пустой башке, да детишек жалко. Невиновные они будут, что батька их мудак и как есть дерьмо собачье. Ну да хуй с ним. А мы давай по рюмашке. За здоровьице. Да Костьку подымай. Неровен час, Колька Перцов с катером придет. Обещался мне толь привезти и сарайчик перекрыть. Подтекать начал.

 

Мы выпили. Из-под занавески показались босые косолапые ножки сорок четвертого размера — Костя сверзился с бабкиной кровати. Наконец снова выпили и стали собираться. Перекладывая вещи, Костя извлек какой-то допотопный фотоаппарат и неожиданно предложил:

 

- Давай, Марья Николаевна, я фотографию твою сделаю. Отпечатаю и тебе пришлю, и нам с Вадимом на память останется:

И то дело, — ответила бабка, — а то, неровен час, помру, может, кто-нибудь да вспомнит. Только не одну меня снимай, а с вами.

Так и появились на свет две фотографии, которые я бережно храню, — одна, на которой я стою перед ее домом, обнимая бабку, вторая — где мы втроем, оба обняли старуху, которая зажалась, спряталась посерединке между нами, малюсенькая, в накинутом на плечи теплом платке, с доброй и приветливой улыбкой.

Много еще было встреч у меня с бабкой, но память об этой, по-своему особенной, запечатлена на двух фотографиях, которые я и воспроизвожу в коротеньком рассказе, посвященном мужеству и достоинству этой неповторимой женщины.

 

Прошло еще несколько лет, и не стало бабки. До последнего своего часа она мужественно сражалась за свою жизнь. Ее нашли в сенях дома. Наверное, ей стало плохо. Она упала на больную руку — незадолго до смерти она ее сломала (а старые кости срастаются долго и неохотно), — поэтому не смогла подняться, и ползла к двери и, теряя силы, зубами впилась в здоровую руку, чтобы боль вернула сознание и силы выбраться из дома к людям. Но не доползла. Так ее и нашли, скрюченную, маленькую старушку, вцепившуюся зубами в здоровую руку. Похоронили ее на местном кладбище, рядом с могилой покойного супруга — усатого боцмана императорской яхты «Цесаревич Алексей». На могильном холмике — только и есть, что табличка с обозначением фамилии, имени, отчества, даты рождения и смерти. Хотели ограду поставить от биостанции, да так и не поставили. Видно, недосуг было. Костя и Леша Титов решили самосильно поставить ограду — в Москве отковать и перевезти на бабкину могилку в Пояконде. И тоже не получилось — прибрал вскоре после смерти бабки Господь досрочно и Костю Кокина, и Лешу Титова — до шестидесяти не дожил ни один. С ними вместе умерла также идея — приобрести в память о бабке ее домик. Тоже не вышло. Вскорости после смерти бабки дочь ее продала кому-то и свой дом, и бабкин и уехала со своим Степкой и детьми из Пояконды навсегда. А новые хозяева, видимо, переезжать на новое место передумали, и стоят с тех пор дома — бабкин и дочерин — заколоченными, мертвыми, быстро разрушающимися от времени и непогоды памятниками ушедшей, в общем-то никому не нужной жизни. Грустно все это. И когда сейчас я прохожу мимо этих домиков, то стараюсь не смотреть в их сторону, но и не взглянуть не могу — дрогнет, сожмется сердце, и что-то больно кольнет его — это нахлынувшие воспоминания о бабкиной жизни и невозвратимых часах, проведенных вместе с ней. И еще с теми, кто был тогда — Костя Кокин, Леша Титов. Почитай, из них один я еще топчусь и хлопочу, не зная, о чем, и почему я это делаю. На то есть воля Господа, ему видней.

 

В прошлом году по дороге на биостанцию, как всегда, я вынужденно тормознул в Пояконде. Есть теперь другая бабка —  Екатерина Степановна Брызгина, к которой можно зайти и выпить чаю до прихода катера. Но не всем можно зайти, а только знакомым, и не просто знакомым, а близко знакомым Володи Полякова и Валеры Орлова, ее постоянных постояльцев, пестующих этот перевалочный пункт на пути из Москвы в Ферапонтиху, что в Подволочье, на полуострове Кузакоцком. И в этот раз добрел я до Екатерины Степановны, чаю выпили. К биостанции она никакого отношения не имела, и поэтому металась и плескалась наша беседа, разбиваясь о то, что, куда привезли и почем теперь продают здесь, в Пояконде, и у нас — там — в Москве. И неожиданно, как-то невзначай, заговорили о прошлом и вспомнили бабку Марью Николаевну. Просветлела, засуетилась хозяйка и кинулась в сени со словами: «Надоть помянуть старушку. Добрая была». Вынесла чекушку, выпили мы за светлую память Николаевны. Посетовали на нерадивость начальства, которое просто так — взяло и вычеркнуло ее из истории биостанции. И с оградкой наврали. И домик могли бы прикупить. А теперь и могилку не сразу найдешь.

 

- А давай-ка, Степановна, на могилку сходим, — неожиданно предложил я. — Бутылочку возьмем — у меня есть. И помянем на месте, по обычаю христианскому.

Всполошилась хозяйка, засуетилась и говорит:

— Доброе дело, Дмитрич. Святое. А ты, почитай, из московских первым и будешь, кто Марью Николаевну проведать пожелал.

 

Мы и пошли. Нашли могилку. Сели. Выпили за упокой души. Помолчали, говорить не хотелось. Да и о чем? Был человек — нету человека. Только память о нем и осталась. Сойдем мы — и сотрется, исчезнет навсегда из памяти живущих в общем несчастливая, горестная жизнь неповторимого человека, распахнувшего однажды двери своего маленького, убогого жилища для всех. Даже оградки не заслужила. Подумать только — не заслужила. А что же тогда в конце концов заслужили мы? Эх мы!

 

 

вернуться на главную