|
|
|
Т.А. БекБиостанция. Директор.
Татьяна Александровна Бек – кандидат биологических наук, старший научный сотрудник ББС МГУ.
Впервые приехала на станцию в 1966 г., студенткой III курса каф. зоологии беспозвоночных. Окончила Биолого-почвенный ф-т по кафедре зоологии беспозвоночных в 1968 г. Аспирантура: 1968-1971. С 1 декабря 1971 г. – сотрудница биостанции.
Руководитель – акад. Л.А. Зенкевич (ум. в июне 1970), фактический руководитель – (в те годы - м.н.с.) Р.Я. Маргулис. Диссертация по биологии литоральных гаммарусов защищена в 1977 г. под контролем проф. К.В.Беклемишева.
автор фото: София Назарова
«Сколько лет должно отделять нас от смерти человека, чтобы имя его, при жизни ставшее понятием, могло быть прочитано в любом контексте, в том числе неблагоприятном - прочитано и не сочтено осквернением могилы?» Л.Гиршович. «Чародеи со скрипками»
«...быть может, постичь [Пушкина] нам проще не с парадного входа, заставленного венками и бюстами с выражением неуступчивого благородства на челе...» Абрам Терц. «Прогулки с Пушкиным»
«...он подтвердил природу человечьей тайны, что приоткрывается лишь в те минуты, когда человек не бережет себя». Владимир Маканин «Утрата»
Прошло 10 лет с тех пор, как по наущению ныне покойного Алеши Гилярова, я попыталась написать о директоре, Николае Андреевиче Перцове. Думаю, что это предложение было неспроста: есть известное - обычно непроговариваемое до конца - выражение «о мертвых или хорошо, или ничего, кроме правды». Всегда существует какое-то количество людей, которые способны понять всю сложность и неоднозначность любой правды и Алеша, явно один из них, вздумал меня на нее подвигнуть: как всякому чувствующему человеку так или иначе связанному с биостанцией, агрессивная пошлость "хорошего", нашей канонической истории, ему претила. Написавши то, что написала тогда, я не думала возвращаться к этой теме. В том тексте была правда, такая, какой я ее ощущала сорокалетним - тогда - опытом пребывания на станции. Никаким последовательным анализом этих ощущений я заниматься не собиралась. Может быть, только попыталась в заключение откомментировать и то, пожалуй, зря. Однако водя в нынешнем сезоне экскурсии - людей иного, отличного от нашего, сообщества, практиков: геологов и геохимиков, участников станционных прикладных проектов, поняла, что им интересна "жизнь науки". Сама наука, ее устройство, люди в науке, жизнь станции в науке, наша повседневная история, перекликающаяся с опытом их жизни. Экскурсии, движение по нестандартным, для моей повседневной жизни, маршрутам, разбудили мнемоническую память, и я вернулась к размышлениям на заданную Алешей тему. Память - во всяком случае, моя - стирает случайные черты: убей, не помню массы каких-то подробностей, может быть и радостных и счастливых или же обидных, даже почти непереносимых тогда. Все слилось в единый "быт": сравнительно бессвязную россыпь разных эпизодов во времени: студенческом, аспирантском и более позднем - времени, когда складывалась эта самая "жизнь в науке". Но возвращение туда, рассказы о банальных вещах: то появилось тогда-то, а это тогда-то, этот сделал то-то, а тот - то-то, подняло какие-то более фундаментальные пласты, связало отдельные эпизоды, реплики, догадки в последовательность, о которой я и решилась написать. Рассказывая об отцах-основателях станции, я вдруг ясно вспомнила свою единственную аудиенцию у Зенкевича. Он подтвердил, что я могу и дальше заниматься гаммарусами, раз уж так сложилось (первоначальная идея принадлежала руководительнице моей курсовой Риве Яковлевне Маргулис, в свою очередь приобщенной к изучению амфипод еще Верой Александровной Броцкой). Ему было скучно и все равно - гаммарусы, так гаммарусы: массовые виды, идея изучения которых была как-то связана с темой продуктивности, в его занятиях давным-давно отошедшей на второй план. Жить ему оставалось меньше двух лет, но еще столько было задумано - а тут какая-то, навязанная ему аспирантка со своими гаммарусами! Сказать по правде, я и сама не понимала, что буду с ними делать, а главное - с какой целью. Тогда я и не предполагала, что с гаммарусами мне повезло: они-таки вывели меня на большую дорогу. И - ни с того ни с сего - вдруг сказала: а вот, если бы, Лев Александрович, можно было бы организовать такое каботажное плавание. Обойти как можно больше прилежащих к нашей акватории берегов и посмотреть как там все устроено. Вообще, а не только по части гаммарусов. Потом я не вспоминала, что конкретно было мне сказано в ответ. Все перекрылось более поздним: общепринятым многолетним трепом относительно уникальности такого морского стационара, как наш, где соединяется наука и практика... и т.д. и т. п. Лев[1] же и сказал мне именно это. Но это - в его исполнении - было наполнено таким пониманием масштаба подобной задачи, такой мгновенной сосредоточенностью на еще не воплотившейся в дела уникальности нашей станции, таким оживлением ввиду подобной перспективы, такой жизнью, какая дана в науке очень и очень немногим. Нужно заметить, что сам Лев Александрович и круг, в котором формировались его научные интересы: Иван Илларионович Месяцев, Сергей Алексеевич Зернов, Сергей Дмитриевич Муравейский были очень ориентированы на социальный заказ. При этом ему легко давалось ненасильственное[2] конвертирование в него объективного развития науки. Продуктивность, интродукция - то, что интересовало его перед- и сразу после войны - были как раз из этой серии. Продуктивность, тема из которой и произросли мои гаммарусы, была одновременно и крупной теоретической проблемой исследования трофических сетей[3] внутри биоценозов и практической: поисков пищи для многоярусной и многокомпонентной биоты своей вечно голодной родины. Курсовая и диплом Николая Андреевича Перцова выполнялись в рамках темы «Состав, распределение и динамика фауны и флоры Белого моря, имеющих промысловое и кормовое значение». Диплом: «Питание гаги Кандалакшского заповедника и использование ею пищевых ресурсов литорали Белого моря» был посвящен заповедной птице, в числе прочего, могущей - из-за своего пуха - быть источником валюты. Глядя из нынешних времен туда, в послевоенные годы, предложение, сделанное выпускнику кафедры 1951 г. Николаю Андреевичу Перцову оценивают едва ли не как отвержение: почему сразу не была предложена аспирантура? Потому что была несколько иная система ценностей. Это уже гораздо позднее возникла и развилась ситуация, когда отсутствие степени стало приравниваться к интеллектуальной инвалидности. На кафедре еще и во времена нашего студенчества (1963-68) эта тема не форсировалась: можешь/хочешь - будь кандидатом, а нет - так и не надо, работай себе, трудись. Родоначальница наших протистологов, лучший педагог кафедры, Ольга Ильинична Чибисова не хотела, и ее никто не неволил. Почему, как мне кажется, он выбрал Перцова? Да потому что у Льва был панорамный и очень прагматический взгляд: науку он видел в исторической перспективе, а ее историю и повседневность - в лицах, неслучайно оказывавшихся здесь и сейчас: его и круг его современников связывали личные знакомства. Он не мог не знать и помнил, что подобные биостанции создавались в конце XIX - начале XX века молодыми, первыми почувствовавшими необходимость длительных стационарных исследований. Он воочию видел эту неразрывную переплетенность науки и необходимого для нее ("под нее") строительства у наших предшественников баренцовоморцев[4] Германа Августовича Клюге, Константина Михайловича Дерюгина, Павла Владимировича Ушакова: незаурядных ученых и строителей в одном лице. Было и свое: доведение до ума брошенного, ввиду неожиданных социальных катаклизмов, промышленником Епимахом Могучим, первого советского научно-исследовательского судна "Персей", организация напряженного ритма деятельности ПЛАВМОРНИНА[5]. И кстати: к началу ее Зенкевичу было чуть за тридцать; его избраннику Перцову - чуть до тридцати. Ну и помимо вышесказанного, потому еще - думаю я - что тогда была недоступная нам теперь, эйфория созидания, особенно у молодых: выстояли, победили, будем жить дальше и стараться лучше. Они полегли, а мы живы, мы выбрались оттуда живыми и должны - даже и за них, невернувшихся... Николай Андреевич Перцов был один из них, ополченец в 17 лет, вернувшийся с туберкулезом, но живым и его молодость, несомненно, была овеяна драматической романтикой тех лет[6]. Другая, деятельная, карьера погибшего в первые дни войны Владимира Михайловича Модестова, студентом-выпускником ставшего заместителем директора Кандалакшского заповедника по науке - была образцом движения иных, отличных от академических, "социальных лифтов". И, даже позже, наблюдая директора уже зрелым, а потом и немолодым, не могу представить его возможного кафедрального поприща: его, часами сидящего за микроскопом или бинокуляром, орудующего препаровальными иглами. Мне кажется, что попадание Зенкевича было "в яблочко". Его первые "стройотряды", еще и не обретшие этого названия, были из детей войны, его друзей-соучеников, хотя и горожан, но хорошо знавших что почем, имевших опыт выживания на войне и в тылу своими силами, без особенных надежд на кого-либо или на что- либо свыше. Можно себе представить насколько ловчее и ухватистие были они в работе в сравнении с нашими, послевоенными, поколениями, как они были объединены самой идеей создать здесь, "на краю земли" почти из ничего что-то важное, необходимое для поколений биологов и, вообще, естественников. Как не беспокоил их быт: неуют, теснота временных жилищ, добыча минимального пропитания - все это хорошо и трогательно описала покойная Наталия Михайловна Перцова. В обстоятельства этого второго, послевоенного, начала станции веришь от слова до слова. Как задушевно они, наверное, пели под его аккордеон тогдашние песни: «Землянку», «Темную ночь» и ту, которая, видимо, была особенно дорога, задержавшуюся в его репертуаре почти до конца: Спит деревушка, где-то старушка Ждет не дождется сынка, Сердцу не спится, старые спицы Тихо скользят в руках. Спи, успокойся, шалью накройся Сын твой вернется живой. Мне кажется, что вся его и биостанции дальнейшая история оказалась навсегда ушибленной вот этим невоспроизводимым временем, этим братством, этим рывком от разрушения к созиданию. С минимальными средствами и максимальным напряжением сил. С этим настроем началось послевоенное восстановление станции. Началось после смены директоров: Петр Владимирович Матекин, принявший станцию сразу после войны от Георгия Георгиевича Абрикосова, не был особенно ею заинтересован; Перцов резко отличался от него в этом смысле. Одновременно с налаживанием хозяйства, в качестве перспективы дальнейшего его развития, логично было бы определить направление и смысл будущей деятельности. Не вызывали сомнения приоритет нашей кафедры и "обучение через исследование"[7]. Но исследование - чего и какими силами? Продуктивность, в том виде, в каком она вызывала полемические битвы перед войной, исчерпала свои общие потенции, отойдя в дальнейшем к пресноводникам[8]. Интродукция, успешное поле практической деятельности Якова Авадьевича Бирштейна, в чем Лев Александрович принимал самое деятельное участие, сосредоточилась на внутриматериковых морях, в первую очередь, Каспийском. На нашу беду именно к этому времени в "водных" науках радикально сместились акценты[9]. Слегка - теоретически - качнувшись в сторону биогидрологии, науки о взаимодействии масс водных организмов с массами воды, "московская" гидробиология, оставляя в тылу внутриматериковые водоемы и краевые моря, двинулась в сторону океана. В 1941 году возникла Лаборатория Океанологии, в 1945-м на ее базе - Институт Океанологии, в 1949-м состоялся первый рейс «Витязя» в Охотском море, а в 1957-м начались работы в Тихом океане. Зенкевич был в центре этих событий, и биостанция, вероятно, представлявшаяся ему до войны собственным опорным стационаром с большим будущим, отошла на второй план. Лев уходил из этой среды: новые задачи и темы требовали иных коллективных форм исследований, которые реализовались в тогда еще юном ИО АН'е, и экспедициях "Витязя". Положение биостанции - в системе науки - так и не было отрефлексировано. Станция оказалась под крылом "Марфы"[10] Льва Александровича - Веры Александровны Броцкой, соратницы по "Персею". Студенты, первые постоянные пользователи станции, называли ее "мама Вера" и, видимо, такова она и была: хороший педагог, больше заботница и опекунша, чем последовательный организатор науки. После общего с Кандалакшским заповедником, проекта 1946-48 г.г., продолжившегося до 1951 г в работах именно Перцова, наука на станции рассыпалась в мелкотемье, отразившее осколки прежних мыслей Зенкевича, относившихся к их общему проекту - продуктивности. Инвентаризация флоры и фауны, количественные оценки, в особенности массовых видов, жизненные циклы. Одним словом то, что называлось "биологией видов": довольно произвольным и по форме и по содержанию перебором их, лишь краем касающимся сообществ[11]. Вера Александровна умела ставить частные задачи, и каждая из тем была "диссертабельна", то есть, завершена сама в себе, приемлема для успешной защиты курсовой или дипломной, а некоторые и для дальнейшей работы над диссертацией. Это, конечно же, было "обучением через исследование", но в его самом простейшем варианте: обучаемый обучался на собственном, единичном исследовании, не связанном с другим единичным же. Работы, выполненные тогда, были очень важны для педагогического процесса - благодаря им мы много чего знаем о биоте нашей акватории, но весь их цикл так и не приобрел устойчивой теоретической подосновы и это сохранилось в качестве нормы на долгие годы. Были семинары, о которых их участники вспоминали с большой теплотой. Но оснований для чего-то вроде четвериковского "соора"[12]: общности, генерирующей инициативы, не возникло. Продуктивные коллективы складываются вокруг творческой личности лидера или вокруг хорошо сформулированной актуальной проблемы: разработки гипотезы, доработки теории или решения какой-то прикладной задачи. Оптимально когда эти две ипостаси: лидер и тема каким- то образом совмещены. На станции в первое десятилетие восстановления ничего такого не сложилось и основным ее наполнением стали практики: беспозвоночных и других кафедр биофака. Следующее же стало катастрофическим для всех и всего: в 1962 году умер В.Н.Беклемишев, в 1963-м В.А.Броцкая, в 1967-м Г.Г.Абрикосов, в 1970-м Л.А.Зенкевич и, меньше чем через три недели после него, Я.А.Бирштейн. Кафедру принял на себя почти сразу утвержденный профессором К.В.Беклемишев[13], которого Лев успел в 1969 году перетащить из ИО АН'а. Станция же оказалась совсем на мели: помимо общих потерь, от нее к этому времени по разным причинам дистанцировались очень ей преданные беспозвоночники - фронтовики: Кирилл Александрович Воскресенский, Анатолий Иванович Савилов, Владимир Александрович Свешников. Первые двое активно работали в предвоенные и первые послевоенные годы и тема, которой они занимались - биогидрология - могла бы развиваться и по сю пору[14]. Свешников был один из тех двоих - другим был Перцов - которых выделяла и на кого опиралась Броцкая, но после ее смерти их пути разошлись[15]. Это печальное десятилетие оказалось нашим: мы поступили на факультет в 1963 и начали свою "жизнь в науке" - я имею в виду тех, кто остался при ней, в частности в аспирантурах: на факультете, в ИО АН'е, в молекулярном корпусе - в 1968 - 1971. Оказавшись на биостанции, я сразу же вовлеклась, но к счастью как мне кажется, так никогда и не погрузилась в ее жизнь. Дело в том, что разрастаясь, она сохраняла те формы товарищества, которые были заложены при Броцкой. Однако дух уже ушел, остались именно формы. Все обязаны были знать обо всем - даже о том, что их вовсе не касалось и в чем они не могли быть компетентны. Деловые, конструктивные обсуждения конкретных ситуаций случались не слишком часто, но малейшее изменение в чем бы то ни было, широко обсуждалось в кулуарах - в том числе людьми никакого отношения ни к штату, ни к ранней истории станции, не имеющими, иногда и вовсе сторонними. Следуя Симону Эльевичу Шнолю, я назову их "единомышленниками"[16]: не знаю, ощущали ли они себя таковыми, но манифестировали на станции и за ее пределами именно так. Пока население станции было дружественной горсткой людей, все это происходило естественно. Но в конце 60-х - начале 70-х, одномоментно насчитывалось уже несколько десятков - до сотни - человек и круговращение информации стало небезобидным делом: истины обрастали такими фантастическими подробностями и комментариями, что добраться до них и их первоисточников становилось решительно невозможно. Между тем, информация, как известно, очень сильно влияет на интерпретацию реальности, а иногда и создает ее самоё. Ну и - самое невинное: по-прежнему, при подходе к станции любое плавсредство давало гудок, и принято было бросать все и бежать встречать; тоже и провожать всем наличным (исключая рабочих) составом. Пафос строительства не показался мне привлекательным, но общественные работы тогда были более или менее осмысленными, и когда было понятно для чего они нужны, никакого внутреннего разлада не вызывали. Как правило, были обоснованы и "авралы": разгрузки вагона или баржи. В сумме же эта деятельность плюс техническое обслуживание практики уже была признана единственно заслуживающей уважения, занятия сотрудников станции наукой расценивались как хобби: в свободное от остального время. Сотрудников, в то время как я была принята в штат, было семеро: четверо[17] женского пола, я в их числе, и трое - мужского. Для этих последних, ставок в научном штате не нашлось, и они числились по флоту. Старшие сотрудницы все прошли через стройотряд; командиром стройотряда в течение 6 лет был и один из "моряков" - Игорь Васильевич Бурковский. Нина Леонтьевна Семенова, неформальный заместитель Николая Андреевича везла на себе огромный воз: всю документацию станции, контроль за организацией общественных работ и, сверх того, постоянно была "на подхвате": Н.А. от формализованных занятий дистанцировался. Татьяна Лазаревна Винберг (Беэр) была основной силой на лесопилке: и сама работала и стройотряд обучала и на общественных работах возилась там же. Мы с Наталией Михайловной Калякиной таких деловых достоинств не имели и поэтому пользовались относительной свободой[18]. В том, что касается науки, нам четверым были поручены массовые виды литорали, и мы их вывозили - как лебедь, рак и щука - поскольку ничего общего, кроме того, что они живут на литорали, а мы, их исследовательницы, являемся сотрудницами биостанции, у них не предполагалось[19]. Сотрудники мужского пола в полную силу развернуться не успели. Их брали с перспективой вовлечения в хозяйственную деятельность станции[20]; они и не возражали, но попросили установить точно - в каких пропорциях эта деятельность будет соотноситься с их личной, научной, чтобы они могли планировать личное время. Сами словосочетания "личная, научная", "личное время" вызвала к жизни определение "потребители" и совершенно ошеломившую меня - на новенького - реакцию вовлекшихся в обсуждение этой коллизии. Вовлеклись же все, кому не лень и риторика была точно как, судя по нашим тогдашним газетам, у китайских хунвейбинов в отношении китайской же интеллигенции. Я, так ничего и не поняв, попросила объяснить мне - в чем они провинились и получила черный шар в отношении своей будущей репутации. Следующий закатили тогда, когда я предложила отдать мою ставку ст. лаборанта Юре Фролову, переведя меня, хотя бы на уборщицу, с чем я бы справилась: формальным поводом к их увольнению стало невыполнение должностных инструкций, то есть того, что они должны были бы делать в качестве моряков. Это лишало их возможности защиты: действительно, моряки из них не получились бы ни при какой погоде, но это и не предполагалось при приеме на работу. Так или иначе, все трое были отторгнуты от нашего дружного коллектива, причем Бурковского Николай Андреевич собственноручно вывез на лошади, абсолютно искренне считая предателем интересов биостанции. Чтобы понять, кого мы лишились тогда, достаточно упомянуть о дальнейшем. Игорь Васильевич Бурковский, признанный главным закоперщиком, стал доктором, профессором, основателем минибиостанции в Черной речке, прекратившей свое деятельное существование всего около пяти лет тому назад, но все еще дающей о себе знать публикациями. Но самое главное, он изобрел методики и перешел к полевым экспериментам с простейшими, тем самым[21] намного раньше, чем это произошло на западе, заложив основы их экологии. Юрий Михайлович Фролов первым решивший заняться мейобентосом: нематодами, которых тогда нам даже и не преподавали, сразу привлек к ним внимание следующего поколения: А.В.Чесунова и В.В. Малахова и из этого ювенильного нематодного центра пошли распространяться волны, захватившие следующих: В.О.Мокиевского, С.Э. Спиридонова, Д.А.Воронова, Е.Д.Краснову и так далее - до наших времен, когда последователей уже и не пересчитать. Стоит заметить, что Юра уже тогда владел не одним языком; он с тех и до сих пор работает в отделе зарубежной научной информации "Науки и жизни". Третий лжеморяк биофизик Георгий Евгеньевич Михайловский сейчас преуспевает в качестве медицинского айтишника в США. Последним подарком Льва биостанции был средний черноморский сейнер - СЧС-2032. Сработали его связи, и мы получили этот дар, еще не зная как им распорядиться. Оснащением судна занялся Николай Алексеевич Заренков; он же был и руководителем и вахтенным начальником первого рейса 1972 г. Опыта работы в море у него не было и что-то не сложилось. Трал оказался велик и на первом же тралении едва нас не опрокинул; счастье, что оборвалась мотня, и никого не зашибло освободившейся от нее рамой, которая с размаха врезалась в капитанскую рубку. Мы вернулись на станцию, и второй вахтенный начальник Вадим Николаевич Семенов, тогда сотрудник ВНИРО, быстренько смастерил небольшую драгу, с которой мы и отправились дальше. Эта ситуация, по-видимому, настолько деморализовала Николая Алексеевича, что он устранился от руководства вахтой, рейсом, а в дальнейшем и от развития проекта "СЧС-2032". Руководство перешло к К.В.Беклемишеву, а практическим руководителем- исполнителем стала Н.Л.Семенова. В эти несколько лет казалось что, наконец, все разрешилось. Появился куратор, сравнительно оборудованное судно, несколько расширился научный штат станции. Беклемишев всех нас загнал на защиту кандидатских и, освободившись от прежних обязательств, мы обратились к более широким горизонтам: Татьяна Лазаревна к ларватону, я - к литорали, Наталия Михайловна стала инициатором и одним из собирателей Каталога биоты ББС. Серьезнее и важнее всего для научного будущего станции, казался разворот Нины Леонтьевны: она стала главным исполнителем и координатором проекта "Биотопическая основа распределения организмов", в котором предполагалось развитие идей В.Н. и К.В.Беклемишевых на примере беломорской бентали. Под Нину Леонтьевну была организована ставка ст.н.с., из выпускников кафедры была взята Елена Александровна Чусова, чья курсовая и диплом были посвящены методике отбора планктона[22]. На биостанции она занялась гарпактицидами, второй по массовости группой мейобентоса, что обещало развитие мейобентосной тематики на нашей базе. Остальные места - точно не знаю, сколько их и были ли они научными или техническими - были переданы физиологам: это были в разное время В.Волков, Н.Андреева (Теннова), Т.Белоусова и несколько совсем уж эпизодических лиц. На короткое время в штат - опять-таки через стройотряд - пришла выпускница кафедры ВНД Н.Гарина. Мне и сейчас трудно оценить насколько перспективными для станции были их темы и они сами; у нас они не задержались.
В начале всего этого Ренессанса, К.В.Беклемишев еще не адаптировался к своему новому положению - он искал опоры, как на кафедре, так и у нас. У него был большой академический опыт, но не было педагогического и организационного. Успешно преодолевая первое, став в довольно скором времени Профессором, он был абсолютно беспомощен во втором. Океанические рейсы у него перехватил Н.Н. Марфенин, в наших, беломорских, большую часть общения с исполнителями взяла на себя Н.Л. Семенова со всем ее станционным бэкграундом: хозяйственницы - второго лица при директоре, ученицы Броцкой и, через нее, Зенкевича, абсолютной перфекционистки во всем, что на нее сваливалось. Теперь трудно сказать, как могли бы развиваться события, окажись у Профессора и у нас большая временная дистанция. Неуспех проекта[23] оборвал его сотрудничество с Ниной Леонтьевной и думаю, что сильно подкосил, покольку привнести свое ни на кафедру, ни к нам ему так и не удалось. Первоначальная, логичная ввиду его собственных занятий планктоном, попытка вовлечь в системные исследования беломорской пелагиали единственного планктонолога кафедры и станции Н. М. Перцову, не задалась. Систематические сборы меропланктона, начатые Т.Л. Беэр, не обещали скорых результатов, которые можно было бы осмыслить в важном для него ключе: пока это был начальный этап, своего рода, ознакомление с ситуацией. Вариант с продолжением системных исследований бентоса на материале населения шхер, островных акваторий, отвергла Нина Леонтьевна. Наиболее одаренной из нас он считал Наталию Михайловну Калякину, но трудно себе представить их совместные "системные" занятия: вообразить их сотрудниками и собеседниками не под силу самой буйной фантазии. Мои начинания он в нескольких словах одобрил: почувствовал что-то, чего я сама еще не чувствовала и тут возможно и привнес бы что-то из своего опыта. Однако этот разговор состоялся весной 1983 года, перед самым началом сезона, а осенью, когда я вернулась, его уже не было в живых. И, в принципе, мы смирились. Нина Леонтьевна вернулась ко всей полноте хозяйственной деятельности на станции, Татьяна Лазаревна так от неё и не отходила, урывая время для своего планктона. Мы же с Н.М. Калякиной продолжили своё, подвисающее в безвоздушном пространстве: она, до поры до времени, в одиночку, собирала материал для Каталога биоты, а я почти в отчаянии пыталась сообразить: а чем я, собственно, занимаюсь, чего тоже в одиночку ищу на литорали. На фоне угасающего взлета науки, разгар которой на какое-то время затмил энтузиазм строительства, последний снова стал объединительной силой. Странно думать, что изо всех сил отталкиваясь от закоснелости государственной машины, мы на исходе третьего десятка лет послевоенного строительства станции, в сущности, дублировали ее же риторику[24]. Быть неуверенной в своем научном потенциале одиночкой, не разделяющей при этом устоявшихся коллективных ценностей, означало подставиться по-полной: внутренние или внешние враги всегда бывают фактором сплочения, когда недостает других. В отношении меня повторилась история с лжеморяками: и я оказалась предательницей - при том, что никогда их и не разделяла - наших идеалов. Шума было гораздо больше, во-первых, потому что ряды единомышленников сильно приумножились, а во- вторых, поскольку от добровольной эмиграции я отказалась, а просто выставить из штата формального повода не случилось. Заодно, были исторгнуты совсем уж ни в чем не замешанные и скорее лояльные, Е. А.Чусова и Т.А. Белоусова, которые имели неосторожность сомневаться в рациональности распределения нагрузок. Первая из них исполняла те обязанности, которые сейчас, будучи свободным человеком, пенсионеркой, завершившей свою "жизнь в науке", исполняю я. Тогда они были много сложнее и отнимали массу времени[25]. Вторая была "комендантом порта" - приблизительно тем, чем сейчас является В.В.Сивонен, а это мало того, что не оставляло времени для своей работы, но еще и, в силу дилетантского исполнения, представляло некоторую опасность как для исполнительницы, так и вообще для нашего судоходства: с морем не шутят. Началось это еще при жизни Беклемишева и краем задело и его. Кипение страстей продолжалось до самой смерти Николая Андреевича, продолжается - в виде отголосков - и сейчас. За все это время - без малого сорок лет - выслушать, иную, отличную от канонической, версию тогдашних событий, взглянуть на суть конфликта глазами другой стороны, решились трое. Первым был муж моей бывшей однокурсницы Тани Знаменской, которого я видела в первый и последний раз, вторым - куратор ДОП и, в каком-то смысле, мой воспитатель по этой линии, тогдашний зав. кафедрой высших растений В.Н.Тихомиров, третьей - журналистка "Литературной газеты" В.С.Шубина, которую, в числе нескольких других, стройотряд пригласил для полного нашего разоблачения. Было еще заседание кафедры, где я переаттестовывалась, и где единомышленники потребовали держать ответ и за непатриотическое поведение. С подачи тогдашнего заведующего Меркурия Сергеевича Гилярова и по тайному ходатайству - о чем я узнала много позже - Алеши Гилярова[26], мне было позволено изложить свое видение событий. Меня переаттестовали. О том, что и как было построено в 50-е годы, пишет Наталия Михайловна, и нет сомнения, что основу станции заложили те первые биофаковцы: сначала друзья и однокурсники Перцова, затем студенческий стройотряд. При участии небольшого количества местных, деревенских: штат-то был невелик. Работы от последних требовались, в основном привычные - плотницкие, судовые, на маленьких суденышках: дорках, МРБ-шках[27], поддерживающие быт станции: заготовка дров, сена, уход за лошадьми. Они ли принесли с собой привычки колхозной организации, возникло ли это самой-собой, логикой вещей, но с самого начала деятельность станции и, соответственно, ее штат, были организованы по "колхозному принципу", с преобладанием неквалифицированной рабочей силы: куда пошлют, туда идут. На умельцев ложилось больше, их рабочие места и круг обязанностей были относительно постоянны, но все же не фиксированы. Профессиональных ставок в штатном расписании почти не добавлялось - очень долго оно так и оставалось архаичным. Постепенно в разраставшееся хозяйство станции вовлекались семьи - нильминцы и чернореченцы: Лангуевы, Нифакины, Смольковы, Богдановы, Таурьянины, Никифоровы. Их история, и соответственно дух, были иными, для пафоса созидания и, тем более романтического отношения к жизни, оснований было гораздо меньше. Приходили они из деградирующего уклада, веками организовывавшегося вокруг рыбных промыслов - занятия довольно жесткого: гибель на море была одной из разновидностей естественной смерти. Не широко, но практиковалось и браконьерство с самыми жестокими внутренними отношениями - случались и убийства: ходили слухи, что так погиб отец нашего завхоза Анатолия Федоровича Таурьянина. У самых старших на памяти еще было обобществление - мягкая форма коллективизации. Позднее - чистки перед финской войной: аресты и высылки двуязычных, владевших и карельским и финским, что - при небольшом словарном запасе - было довольно распространено. На глазах деревень забирали совсем неграмотных мужиков, так и сгинувших неизвестно где - то ли в штрафбатах на Отечественной, то ли в лагерях. Тут же и война с тяжким трудом женщин и подростков - вроде так и не завершенной дороги от Черной речки до Узкого, когда-то перспективного поселка, а сейчас нескольких кучек полурассыпавшихся кирпичей, да жестяной будки - остановки. Начинал разваливаться колхоз, исчезала перспектива старости в кругу семьи: мальчики, пройдя через биостанцию, уходили в армию и уже не возвращались в деревни, девочки цеплялись за любую возможность выбраться из них: немалое количество семей солдат-срочников из разных краев нашей необъятной родины образовывалось таким образом и оседало уже не в деревнях, а поселках: лесо- и горнодобывающих. По сравнению с теми двумя-тремя первыми, о которых пишет Наталия Михайловна, с которыми могла складываться личная дружба, вновь приходящие были уже массой, дружить с которой было затруднительно. У нее была своя жизнь со своим опытом, у энтузиастов строительства биостанции - своя: "они сошлись: вода и камень, стихи и проза, лед и пламень..." - как это всегда и бывало в нашем Отечестве с его опытом народничества, двадцатипятитысячниками[28], фермерством и прочими экспериментальными сближениями. Симфонйи не получилось и у нас, но нужно сказать, что у шедших через станцию деревенских, мы переняли "карельский замок", палочку, подпиравшую дверь, чтобы было видно: хозяев дома нет. Нельзя сказать, что воровства на станции не было вообще, но оно носило характер того, что сейчас называется "предпринимательством": например, манипуляции с горючкой, у которой, как известно, объем разнится с весом, что удобно при разных формах выдачи и отчетности. Все остальное и воровать было неинтересно: наше имущество по качеству немногим отличалось от деревенского, а стащить что-нибудь заметное или крупное означало наверняка попасться, это можно было бы сделать только по сговору, чтобы никто не донес. Единственный известный мне случай систематического воровства связан с одним из клана Нифакиных - Александром, который был клептоманом. Его брат Николай едва ли не ежедневно обыскивал его, а иногда и бил, и, стыдясь, возвращал украденное. Циркулировавшие в среде единомышленников слухи о том, что первый дом директора был подожжен, что сгоревший в 1968 году склад - результат жесткого противостояния деревенских и директора - не имеют под собой ни малейшего основания[29]. Такое могло бы случиться в озлобленные 90-е, но и здесь не случилось: в сохранении станции сошлось "не потерять науку" и "не лишиться хоть какого-то заработка", поскольку вокруг нас рушилось все - и лесозаводы и ГОК'и и поселковые инфраструктуры. Реальностью всех тридцати шести лет руководства Николаем Андреевичем станцией были совсем другие вещи, наблюдать которые единомышленники либо не могли: они были видны только изнутри, либо предпочитали в них не всматриваться. Он уже тогда становился фигурой мифологической, которой особенно шли подробности: его погруженность в мельчайшие дела станции, его способность осваивать все новые и новые профессии, быстро принимать решения и не отступаться от раз сказанного... Мне же кажется, что во всем дальнейшем системообразующими, в том числе вызывавшими сопротивление, и были именно эти качества. Он не был собственно директором, он был хозяином. Эти две ипостаси могут совпадать, а могут и разниться. У нас не совпали. Рабочий день начинался с разнарядки[30] - название, также привнесенное из колхоза; «наряд» - куда пошлют, там и работай. После нее директор обходил - и неоднократно в течение дня - станцию, заглядывая во все уголки хозяйским глазом, беря на прицел все мелочи, что всегда восхищало единомышленников и журналистов. Увидев свое или чужое упущение, или то, что ему таковым казалось, он на ходу изменял план дневных работ, снимал "наряженного" на одну работу и отправлял на другую. В течение дня таких перестановок могло быть несколько. В результате никто никого не мог найти на том месте, которое было отведено ему с утра, команды, направленные на общую работу, теряли кого-нибудь, без кого эта работа не могла продолжаться, завхоз бегал по станции в поисках исчезнувших концов, которые ему по должности необходимо было держать в своих руках, чтобы, в свою очередь, следить за выполнением намеченного. Как однажды по этому поводу выразилась Клавдия, жена нашего конюха и по совместительству истопника, Николая Степановича Табанина: «да сядь ты, наконец, за стол, не дергайся, пообедай как человек - не у Перцова работаешь». Эта особенность организации труда, конечно, не способствовала ни увлечению людей своей работой, ни ответственности за нее и, в конечном итоге, препятствовала слаженности, на которую он, после того, романтического начала, не переставал надеяться. И это был момент раздраженности и сопротивления, пульсирующая болевая ткань, которая нет-нет, да и прорывалась то с одной, то с другой стороны. Касалось это и нас: мы тоже не были защищены от внезапности. Так с Бурковским однажды приключился такой казус: после довольно сложного и длительного процесса серебрения, методики, применявшейся при идентификации простейших, он обнаружил, что у него вырисовывается новый вид. Но это, значимое для любого биолога, а протистолога тем более, событие совпало с тревогой Николая Андреевича о цементе, оставленном в Пояконде. Нужно было срочно мчаться туда, прикрывать его от дождя брезентом[31]. А тут какие-то инфузории, прости Господи.! Конфликт интересов, бездумное "потребительство" научников. И, конечно, был еще один взаимный раздражитель: пьянство. Особенно когда станция перестала быть единственной надеждой для безработных колхозников: ну, выгонит, ну и что - уйду в ГОК или на железную дорогу. Уходили. Возвращались, зная что возьмут. Для людей, которых трудно было заменить в короткое время, вроде рукодельного и исполнительного Валентина Яковлевича Корнилова или его жены, банщицы, Тамары Ивановны Чижовой, существовала эскалация порицаний: предупреждение, выговор, строгий выговор, выговор с занесением, выговор с предупреждением. дальше как бы прощение грехов и пауза, и все по новой. Был еще прием: отбиралось заявление "по собственному желанию" с подписью, но без даты: что-то вроде условного срока для судимых. При первом же проступке или недовольстве администрации вставлялась дата и безо всяких иных формальностей в тот же день и час человек станцию покидал. Пьющими были вполне ответственные и одаренные в остальном люди: такие как капитан Алексей Иванович Субботин, боцманы Николай Васильевич Гаврук и Виктор Васильевич Рагозин, завхоз Анатолий Федорович Таурьянин, механик Валерий Леонидович Мардашов. В их случае пьянство вполне подходило под категорию болезни. Принимая во внимание эту особенность, с ними можно было иметь дело, можно было на них и положиться - конечно, не безоглядно. Так Таурьянин, в каком бы состоянии не находился с вечера, утром выходил на разнарядку, вполне адекватно решая текущие проблемы. То же и Субботин, который, если и попадался, то застигнутый врасплох: внеочередной рейс, а он не форме. Всех перещеголял Гаврук - и это в какой-то степени приоткрывает причину их недуга. Дважды допивался он до "белочки" - белой горячки, и угомона на него не было. Когда же началась перестройка и перед ним - невероятно хозяйственным - открылись какие-то перспективы, он не только безо всякой медицинской помощи завязал, но и завел аптечку для страдальцев, в которой держал четвертинку на опохмелку и соленый огурец. Как-то, когда он уже ушел со станции и завел собственное хозяйство: подземный гараж и под ним еще более подземный бункер-жилье, куда сокрылся от жены, мне случилось ехать через Кандалакшу и быть выловленной им на вокзале. Ему хотелось похвастаться новой жизнью - и хвастаться было чем: в его подземельях царил идеальный порядок: разнообразный инструмент, концы, брезенты и прочее - все, что только можно было вообразить - были развешено по стенам, разложено по углам, расставлено по полкам и припрятано в шкафчиках. Он стал хозяином своей жизни! И мне пришлось за это выпить – ему нравилось смотреть как пьют другие - стакан шампанского, которое у него тоже было припасено. Но другая категория, утрачивающая, по мере отчуждения от собственной жизни, какое- либо достоинство, привычная ко всему, равнодушная к любым порицаниям и мерам, конечно, была и остается горем всего нашего - отнюдь не только станционного - существования. Нужно сказать, что у нас даже демонстрация коллективного отрицательного отношения к пьянству была лицемерна: почти все приезжающие, ратующие за трезвость, исподтишка расплачивались этой валютой: за рыбу, за помощь в работе, за возможность скататься на острова за грибами-ягодами или в деревню. Единственная принципиальная позиция, которую мог занять научный штат станции: спиртом не расплачиваться и не делиться ни при каких обстоятельствах - и это все, что мог каждый из нас. "Что-нибудь залить шары" - так было написано в записке-заказе, который мне однажды пришлось выполнять во время продрейса. Конечно, я могла и не поставлять это "что-нибудь" и вечер этого дня страдалец провел бы с ясными "шарами", но не приходится сомневаться, что уже на следующий день оно нашлось бы и без меня - хорошо, если безобидное. Так уже упомянутый Саша Нифакин нашел - и пополнил собой некрополь Нифакиных в Черной речке. Там же лежит и его брат Николай, последний из умевших шить лодки, повесившийся на бечевке на ручке двери в собственном доме. В Пояконде похоронен замечательный весельчак дядя Саша Смольков, закончивший жизнь таким же образом, в Тэдино - Валя Сметанин, нырнувший в озеро прямо из бани. Да что же это! - сказал Николай Андреевич, как-то решивший помыться заодно с мужиками - люди пьют после бани, а вы до. Дотерпеть не могли? - Вы как знаете - отвечал ему Валентин Яковлевич Корнилов, кстати, не из опустившихся окончательно - а мы как умеем. И что тут можно было поделать? Среди прочего, на обороте спиртного держались "локальные экономики": везут зарплаты и тем же транспортом ящики с водкой. На этих деньгах поддерживается работа магазинов, ими выдаются пенсии и переводы на почтах. Горбачёвско-лигачевский "сухой закон" не только прикончил слабаков, пивших что попало, наплодил бутлегеров, основавших на этом свой дальнейший бизнес, а также и наркоманов и наркоторговцев, но и очень способствовал моментальному разрушению экономических отношений: отлаженная схема извлечения денег для дальнейшего оборота наткнувшись на это умозрительное мероприятие, их опрокинула. Запреты, взывания к совести, наказания - все это пустое, это показал более поздний опыт хозяйствования Леонида Давидовича Папунашвили, бывшего завхозом при Георгии Геннадьевиче Новикове. Сама я этого не наблюдала[32], но по рассказам он, в прошлом командир- подводник, видимо опытный в подборе и функционировании изолированных коллективов, разделял две категории пьющих и был относительно снисходителен только к первой: добросовестным, все еще подающим надежды[33], таким как Андрей Васильевич Савченко или Игорь Грибашов. Всем остальным он позволял работать лето, держа в страхе божьем, а осенью увольнял немилосердно, набирая к следующему сезону новичков. Ему, единственному за все годы существования станции, удалось собрать, а главное, утвердить на нашей почве несколько стоящих сотрудников, в том числе молодых семей с другими задатками, на которых мы держимся и сейчас, спустя почти шесть лет после его смерти[34]. Именно опыт Леонида Давидовича и оттенил основную разрушительную черту предшествующих хозяйствований, восходящую к самому началу: отсутствие сколько-нибудь устойчивого профессионального ядра. Вплоть до его появления продолжалось развитие "колхозного" варианта: бессистемного приема на работу - лишь бы заткнуть дыру. Это было первым препятствием к образованию того, что прежде называлось "коллектив"[35], а ныне - "команда" и, по возможности, переходу на профессиональный уровень эксплуатации уже построенного. Второе же - подтверждение известной мудрости о том, что наши недостатки - продолжение наших достоинств. Николай Андреевич по типу не был тем, что мы подразумеваем, когда слышим слово "начальник". Он был умеренно демократичен, артистичен, не без юмора, не был бюрократом, не выделялся статью, одеждой и т.п., как это принято у начальства. Не был он и феодалом - первый диссидент станции, мурманчанин, привлеченный на нее именно романтикой строительства, Саша Георгиев, защищая рабочих, за что и был изгнан, неточно, хотя и не без оснований, определил его поведение таким образом. Он, действительно ушибленный тем временем, когда он был первым среди равных, сохранивший живую память о нем, всеми силами хотел удержать прошлое, сохранить то из него, что казалось наиболее значимым. Но беда в том, что в настоящем равных себе он либо не находил, либо не признавал, либо и то и другое вместе. И тут важно сказать о том, чего не видели в нем единомышленники и журналисты, усердно расписывая его жизненную историю: он был такой, какой был. Не выдуманный ими, частично от непонимания, частично от желания погреться и засветиться около чужой судьбы: воспитанный на коммунистических идеалах[36], энтузиаст , поэт - что уж совсем ни в какие ворота не лезет, герой, сломавший возможную спокойную жизнь ради исполнения долга, живой памятник самому себе. Он был человек на своем месте, человек, совпавший с "божьим промыслом" о себе, а это так редко случается - поэтому и не находит понимания. И для своего ближнего круга он искал точно таких же, не отдавая себе отчета, что место занято - им самим. Он не узнавал равных себе в таких же увлеченных, как и он - но увлеченных не так, как он, в иных формах. Он не видел их в увлеченных наукой, потому что не занимался ею. Он не видел их в профессионалах, потому что они не верили в то, во что верил он - в преодоление непреодолимого. Он не принимал равными себе тех, которые были преданы и лично ему и станции: у них было и другое, они "располовинились", они отвлекались: на науку, на семью, на какие-то иные занятия и привязанности. Он не выдержал рядом с собой фронтовика[37] Субботина, Бурковского, Левицкого. Не выдержал Георгиева и Жданова, которые как умели, поддерживали его, но все равно были не те. Он терпел Семенову и Беэр - единственных, кто оставался с ним со своего первого дня на биостанции и до конца, не воздавая им душевно, не уважая. "Дуры!" - припечатывал непонимание ими его замыслов, эту их нерассуждающую преданность, в том числе и публично при студентах, и это не было ласковым "дурочки вы мои". Что уж говорить о следующем, более отдаленном круге, в котором постепенно иссякли бывшие колхозники и стали приходить поселковые, более просвещенные и профессиональные, иногда даже и увлеченные и увлекающиеся, но и более "развращенные" иным опытом и пониманием своих прав. В своем предназначении он был абсолютный эгоцентрик[38]: я не думаю, что его мог бы удержать Лев, и тем более, Броцкая, проживи они хоть сто лет. Он и близко не допускал мысли о том, что "Костя", тот Костя[39], с которым они вместе начинали в заповеднике - ученый значительный, заслуживающий того, чтобы к нему прислушаться и создать условия для его работы. Он как-то незаметно изжил со станции Свешникова, дистанцировал Воскресенского, недолго потерпел и элиминировал тоже фронтовика, ихтиолога Марка Николаевича Кривобока, вздумавшего выйдя на пенсию, устроиться у нас, чтобы «принять участие, поддержать»: старику было предложено в одиночку расчищать квартальные просеки. Он постепенно отчуждался от двух любящих его женщин: жены и дочери и они, вынужденные принять созданный единомышленниками героический и трагический - нечеловеческий - образ, всю жизнь исподволь оправдывались в том, что не горели ежеминутно вместе с ним. Он был неловок со внуками - это было видно и со стороны. Всё сконцентрировалось на моноидее строительства, а, если смотреть глубже, на том безвозвратном времени, времени их молодости[40]. Он не мог воспризвести его с техническим штатом - по причинам, о которых я писала выше: «вода и камень, стихи и проза.» и т.д. и т.п. Не набегали к нему с распростертыми объятиями и жаждой подвига и единомышленники из образованных, из того же стройотряда. Как пел Высоцкий «но где ж ты святого найдешь одного//чтобы пошел в десант». Ну хотя бы сколько-то "несвятых": на университетскую зарплату, без бытовых удобств, в поселке который он выстроил вдали от трасс и дорог, отрезанном ото всего в распутицу, где нельзя купить, а можно только заказать с оказией продукты, без медицины[41]. Он не мог его воспроизвести с шедшими своими путями "научниками" - ни прежними, ни настоящими - нами, то есть: пути разошлись давно. И, как он не понимал, что занятие наукой может быть не одним из вариантов карьеры, а таким же делом жизни, как и у него, так и противоположная сторона не понимала его одержимости и интерпретировала ее как Бог на душу положит. Не продержались и чисто биофаковские стройотряды: для людей той же профессии были очевидны нестыковки слов с делом: не просматривалась стратегия - что же мы строим, в конце- концов, как это отвечает подлинным нашим нуждам и возможностям. Не было и тактики - выбора каких-то хотя бы промежуточных приоритетов, и полевики и лабораторные специальности обслуживались по остаточному принципу - если не мешали хозяйственной деятельности и не нарушали общего стиля станции. Выходом для него стал стройотряд. Причем, именно математики - они были посторонними, они не задавались вопросами - что же именно должно было обеспечить это, растянувшееся на все тридцать шесть лет его директорства, строительство, ради чего все это затеяно. Они, с детства воспитываемые для интеллектуальной работы, тоже находили выход молодой - подобной той, давней - энергии в физических нагрузках, иногда предельных для их возможностей. Для них, в первую очередь, это было действие ради действия, ради преодоления - а что преодолевать уже было не суть важно. В лице - если можно так выразиться о необозримом множестве лиц - стройотряда станция сформировала целую субкультуру со своими внутренними ценностями и приоритетами, с придуманными для них старшими единомышленниками виртуальными очертаниями и броскими признаками, отличающими их от других субкультур и несистемной молодежи. "Обучение через исследование" трансформировалось в начальное профтехобразование: станция по нескольку месяцев в году, в сущности, работала на ПТУ для детей, чьи родители были из нашей, научной среды и куда собирались влиться и они сами. Чтобы занять их, изобретался фронт работ, на котором они либо могли осуществить нулевой цикл, либо быть на подхвате: ни на что другое у них, за исключением единиц, не хватало квалификации. Примером первого может служить попытка подведения морского водопровода от Креста к акавариальному корпусу. Она осуществлялась с двух концов: в один сезон одним составом была срощена[42] и опущена в море труба водозаборника и более чем на две трети выкопана очень глубокая канава от аквариалки. Зимой, когда страсти улеглись, как-то яснее стало какой мощности (а где ее взять?) потребуется насос и обозначился вопрос - кто этот водопровод будет обслуживать? Поэтому следующим летом другим составом канава была закопана, а труба так и осталась в море, постепенно зарастая ламинарником. Этот проект был из крупных[43], а уж мелких было множество - всего и не упомнишь. Строительство аквариального корпуса, конечно, было насущной необходимостью для станции и, одновременно, давало для стройотряда много подсобной работы. Потом еще какое- то время его преобразовывали - тоже при участии стройотряда - поскольку студенческий проект АРХИ не учел ни розы ветров, ни вообще наших северных широт. Рассекали перегородками сквозняки, пробивали, а потом перебивали дырки для водопроводов. Но и тут стало понятно, что внутри корпуса своими ресурсами мы можем обеспечить только пресный водопровод, а для морского нужны материалы и специалисты. Так все и осталось без продолжения - до лучших времен. Самая героическая стройка - ЛЭП - не успела завершиться к концу сезона, нужно было возвращаться к учебе. Быстренько расставив столбы по сопкам, дотянув до Пояконды, ребята сообщили граду и миру об ее завершении, после чего команда станционных рабочих под руководством Владимира Николаевича Левицкого в глухие осенние месяцы ставила недостающие в низинах: замерзающих болотах. Я не сомневаюсь в том, что стройотряд трудился изо всех сил, добросовестно, и работа была каторжная, но минимальный дедлайн службы воздушек располагается на временной дистанции от тридцати лет и долее. Наша простояла около двадцати и карельские власти, возжаждавшие суверенитета и, следовательно, платы от федерального учреждения, находящегося на их территории, придравшись к повисшим на проводах столбам, отключила нас почти на десять лет. Я не заостряю внимания на бытовом: доставке-отправке, стирке постельного белья, которая довольно долго осуществлялась на станции вручную, топке и уборке бани, топке печек и т.п. - понятно, что все это ложилось на плечи нашего персонала Николай Андреевич воистину преодолевал непреодолимое, но самым непреодолимым и так и непреодоленным для него было хождение по властным коридорам, контакты с университетскими чиновниками, выпрашивание ставок и денег - то без чего последовательное, продуктивное введение станции в строй и ее дальнейшая эксплуатация были невозможны в принципе. Я думаю, что в запасе были некоторые активы: значительная часть его деятельности совпала по времени с ректорством И.Г.Петровского, оба они начали в один год и тогда же познакомились лично. А политика этого совершенно нечиновного ректора, к которому попасть на прием было не слишком затруднительно, была такова, что он многое из начатого - знай он реальные нужды станции - поддержал бы конкретно: деньгами, командировками специалистов, ставками. Ведь совершенно логично, что если оплатили материалы и выделили бригаду для строительства аквариалки, то параллельным должно было быть строительство ЛЭП, а следующим шагом грамотная эксплуатация того и другого - иначе кому нужна эта каменная коробка в морском-то климате. Но разве они просили - тогда, в начале! Разве он пойдет просить, когда можно обойтись собственными силами! Время для него остановилось: он все реже выезжал со станции, терял контакт с университетскими инфраструктурами и они забывали про него, про нас[44]. Вряд ли нам что-либо запрещали - хотя бы потому, что мы особенно и не настаивали. На наши просьбы и представления просто не обращали внимания: как это свойственно бюрократическим машинам, время от времени лязгали в нашу сторону какой-нибудь неудобоваримой формальностью, посылали своих представителей для инспекций - в основном даров моря и леса - и снова отключались. Единомышленники - из тех, что организовывали пиар-акции во внешнем мире, стали задумываться о том, что материала для них становится все меньше и что очевидность: принципиальная незавершаемость и даже обветшание построенного, становится неблагоприятной. Единственная мысль во спасение, пришедшая им в голову была защита им, давным-давно забросившим науку, кандидатской. Поскольку никакого энтузиазма он, естественно, не проявлял, они решили отвезти его в Пущино - освежить в научном отношении. А с ним происходило то, чего он не мог себе позволить, не разочаровав единомышленников и тех, из прошлого, которые иногда навещали станцию и удивлялись и радовались его энергии и верности идеалам: он старел. Все был почти то же, но чуть-чуть не то. На традиционном вечере песнопений, "пенье", которое обычно происходило в левом зале столовой, во время ритуальной паузы при переходе от залихватских пиратских к задушевным, когда он сидел молча, немножко склонив голову к аккордеону, а все почтительно слушали тишину, несколько молодых стройотрядовских шалопаев, отвернувшись от него, принялись подбирать что-то свое на гитаре. Нужно было видеть его лицо, его растерянность... Но он промолчал. Или: как-то он вызвал меня и сказал: ходят слухи (в ту осень они ходили ногами Наташи Гариной), что научные сотрудники высказывают недовольство тем, что. - уже не помню, чем конкретно - но недовольство мы точно высказывали. Я ответила, что да, лично я не согласна с тем, что научными сотрудниками затыкают все дыры и подпирают все падающие заборы. Мало того, что он не заорал и не выставил меня в ту же минуту как минимум из помещения, но он как-то болезненно спросил - не считаю ли я, что цель оправдывает средства. Я сказала, что не считаю и мне это ни во что не обошлось, по крайней мере, тогда. Не помню, в этом же разговоре или другом он довольно напористо начал излагать точку зрения на то, что руководитель станции вправе определять, кто и как должен и может заниматься наукой, и я ответила: но Вы некомпетентны. И катастрофической для меня реакции, которой следовало ожидать, не случилось; он опять промолчал. Знакомство с Пущиным было из этого же ряда: оно, по возвращении, не вызвало речей о том, что легко быть потребителем на всем готовеньком, не навело его на какие-нибудь новые идеи относительно строительства, как это наверняка случилось бы раньше. Он поразительно спокойно, опрокинуто в себя, сказал: когда я умру, эта станция никому не будет нужна. Между тем и высокие идеалы начала, оприходованные единомышленниками, изживали и компрометировали себя: не только исчезла душа, но до неузнаваемости исказились и формы. Веселая дружная работа равных отразилась в навязчивом подчеркивании равенства: чистка туалетов неизменно поручалась бригадам под руководством Владимира Васильевича Малахова - этот студент, а потом аспирант и сотрудник явно выделялся талантом - и нужно было его подравнять. Преодоление непреодолимого выродилось в попытку создания "водоема с наклонным зеркалом воды"[45], Бульдозера. Николай Андреевич, собираясь устроить накопитель пресной воды, которой стало у нас не хватать, пригласил геологов, пробуривших несколько шурфов в ближнем к "Клопиным выселкам" конце скалы. Стало очевидно, что она идет так глубоко, что даже и взрывая ее, заглубиться не удастся. Тогда - подтверждение этому я вычитала и в книге стройотрядовца В.Майорова, - решено было просто очистить котловинку от болотца, насыпать бортики на противоположной стороне и запрудить ручей. Болотце было выбрано и тогда стало очевидным, что оно маскировало малую мощность ручья: она была невелика и в водные годы, а в сухие ручей вообще почти иссякал. Н.А. потерял к проекту интерес и отозвал стройотряд, но эстафету перехватили единомышленники: несколько лет подряд на общественных работах было принято кирками долбить скалу, отковыривая от нее те камни, которые сейчас выложены бордюрами в Ботсаду. Отрицание быта, аскетизм выродились в то, что за ягодами или грибами приходилось удаляться с трудовых фронтов станции - после нашего рабочего дня, но ввиду кипящих общественных работ - едва ли не по-пластунски: пойманный на таком низменном занятии обдавался презрением. Что, впрочем, не мешало блюстителям нравов предаваться этим занятиям, причем тоже конспиративно. Мы все чаще и чаще пытались обратить его внимание на неурядицы во внешнем, по отношению к стройотряду мире, необходимость ввестись хоть в какие-то рамки, сконцентрироваться на одном-двух направлениях. Это привлекло внимание флотских, у которых тоже накопилось немало проблем. Изгнав Субботина, который будучи потомственным кандалакшским капитаном и человеком, преданным станции, не оставил бы нас до самой смерти[46], мы получили череду капитанов и команд разнообразного качества и свойств, ни в чем таком романтическом не заинтересованных. В том числе было несколько питерских, которые достаточно серьезно относились к своему двойному подчинению: Кандалакшскому порту и нам. На этой почве и раньше возникали экстраординарные ситуации. Я была участницей (коком) рейса СЧС с баржой - он должен был идти в Кандалакшу за углем. Наклевывался шторм и Субботин выходить не решался. Директор настаивал яростно и Алексей Иванович, вечно виноватый, потому что пьющий, согласился. Приказ был отдан устно. Мы-таки попали в шторм и баржа, надломившись, стала тянуть сейнер ко дну, но капитан сумел дотянуть ее до Ковды и встал на починку. Тем временем, сопровождавший нас "Макаровец" развернулся и ушел в Кандалакшу, где его капитан Конюхов настучал на Субботина, утверждая, что тот ушел самовольно. Директор этого не опроверг: это втянуло бы его в конфликт с портовским начальством, что было чревато, и крайним оказался Алексей Иванович. Питерцы подобных коллизий не допускали и атмосфера накалялась. Николай Андреевич слушать их не хотел. То, что потом было названо доносом и, видимо, им и являлось, было задумано ими едва ли не как рапорт по инстанциям. Мы обсудили основные положения этого текста и я сказала, что подпишу его - было очевидно, что флотские правы. Подпишу - потому что речь шла не только о них, но и вообще об организации работ на море. У нас были и маломерные суда, и лодки и все это вообще никому не подчинялось: разруливала Татьяна Алексеевна Белоусова, физиолог. Флотские попытались еще раз обсудить ситуацию с Николаем Андреевичем, доложив и о намерении вынести обсуждение за пределы станции. Директор, по их рассказам, взбесился и послал их далеко и надолго. Они, тоже взбесившись, пошли: написали то, что написали и в тот же день отправили за подписью одного - матроса Савичева, которому в отличие от капитана и стармеха, нечего было терять. О наших контактах и участии (молчаливом!) в них Е.А.Чусовой[47] и Т.А.Белоусовой, конечно, стало известно, да мы их и не скрывали. И в короткое время, безо всяких обсуждений и рассуждений, флотских уволили - едва ли не за те нарушения, которые они пытались обсудить, а нас попросили это сделать самостоятельно. Я не согласилась. Дальше было всеобщее сплочение единомышленников и стройотряда и вообще всех наслышанных. Но у меня нет ни малейшего подозрения в отношении Перцова - в том, что он был вдохновителем и организатором этого шабаша. Он меня не любил, что и понятно, впрочем, как и я его, но до травли, за все время нашего параллельного существования, не опускался. А ведь ему стоило только пальцем шевельнуть - не может быть, чтобы не нашлось такого положения в трудовом кодексе, под которое меня нельзя было бы подвести. Как, например, подвели Жданова, за которым ходили с секундомером, отмечая опоздания, нерационально использованное время и проч. Директор старел и вероятно - думаю я, будучи уже на десять лет старше его - стал задумываться о том, насколько его еще хватит и что будет дальше. Работать без горения, кипения и вникания во все мелочи он не умел, а сил уже не хватало. Он стал раздражителен - как-то не по-прежнему, а въедливо, монотонно, почти без перерывов. Гарина, вскоре после его смерти, рассказывала, что однажды он сказал что-то вроде: зачем я с ними воевал, ведь они тоже любили станцию. Впрочем, к свидетельствам Наташи я отношусь настороженно, она человек увлекающийся ситуационной игрой, к чему был склонен и Николай Андреевич. Да, мемуаристы правы, в конце, но еще не самом конце жизни, на него посыпались - не доносы - кляузы. Во все инстанции писал один человек, принятый в наш штат и уже хорошо известный этим инстанциям, кверулянт. Сутяга, кляузник, если по-русски: это такая же разновидность неврастении как клептомания или ипохондрия. Я знаю, едва ли не со слов Нины Леонтьевны, об одной его кляузе - в эпидстанцию: он жаловался, что из-за ненадлежащей обработки воды, заразился лямблиозом. Оттуда, кажется, даже не приезжали, только позвонили и спросили - а еще кто-нибудь заразился? Кверулянта уволили, он плакал в общежитии, потому что его увольняли отовсюду, а он не понимал - за что. И все прекратилось. Правда неоднозначна, а до истин нам не добраться, да мы и не хотим этого. Проще работать с мифами - причем скроенными по тем же шаблонам, что и общегосударственный: подвиги, самопожертвование, преодоление[48] или диссиденческий: интеллигенция[49] является солью земли, а ей ничего не позволяют! По моему мнению, Николай Андреевич выстраивал биотоп: его материальную основу и его "ауру", не слишком интересуясь собственно "биоценозом", не согласуясь с его интересами. Искренне веря - мысль, поданная ему и развиваемая единомышленниками - что таким образом он создает нечто уникальное. Строил внутри Большой Истории свою, малую, по тем же лекалам. Но, в отличие от того, что случилось в Большой Истории, «...он подтвердил природу человечьей тайны, что приоткрывается лишь в те минуты, когда человек не бережет себя»: он-таки создал. Уникальность биостанции заключается в том, что это вообще не учреждение, а организм, тридцать шесть лет при нем и тридцать после его смерти, обитающий в этом биотопе. Организм, который то хиреет, болеет, продуцирует злокачественные новообразования и находится при последнем издыхании, то приходит в себя и начинает функционировать здорово и разнообразно, на зависть другим. Очень может быть, что его иммунитет обеспечен той самой аурой, послевоенным, победительным духом, неказенной дружественностью, которые вобрал в себя и страстно вколачивал в окружающих директор. Даже и противостояние этому напору держало в форме, требовало личной и полной адекватности, уклонения от единомыслия. Рассказывая о севере - не обязательно о нашей станции - бывалые-видалые любят употреблять словцо "на северах", о которых уж они-то знают все! И мне частенько хочется остановить их словами Ахматовой: Извините, вас здесь не стояло. 2018 год [1] Это не знак близкого знакомства, фамильярности или либеральности, но на кафедре его за глаза называли так - и студенты тоже. Имя "Лев" необыкновенно совпадало с его обликом и манерой. [2] В умственном отношении: оба аспекта объединялись не механически, а органично переходили друг в друга. [3] Тогда термин "трофические сети" еще не вошел в обиход, говорилось о "пищевых цепях" почему задачи ставились более прямолинейно, но, в сущности, речь шла о механизмах интеграции биоты. [4] Имеется в виду географическое положение станций: Александровск, Зеленцы. Отцы-основатели были питерцами - приношу извинения за сленг, иначе пришлось бы перечислять все переименования их родного города. [5] Пловучего морского научно-исследовательского института, сопровождавшейся не слишком деликатным, вообще говоря, водворением экспедиционного оборудования и материалов на территорию зоомузея, тотальной ломкой устоявшихся там и на кафедре порядков и отношений - организационный опыт был у Л.А. немалый и непростой. [6] Я узнала его уже сорокалетним с хвостиком, уже очень не таким, каким помнят и описывают его ровесники, но многое еще сохранялось и можно себе представить обаяние и весомость личности в его молодые годы. [7] Гораздо более поздняя формула, но деятельность этого рода, объединяющая науку и педагогический процесс, существовала всегда. Она была опробована на "Персее" и, в этом смысле, он является предшественником станции. [8] Пресные водоемы с их наглядной, зримой ограниченностью берегами, оказались более удобными для развития этой темы, которая воплотилась в популяционной экологии. Моряки в этом отношении «растекались мыслию по древу», не имея возможности свести концы с концами. [9] Рассказывая о станции, я ограничиваюсь ближним кругом: отечественной наукой. [10] Когда Иисус пришел к своему другу Лазарю, одна из сестер Лазаря - Марфа принялась хлопотать по хозяйству, а другая, Мария, села у его ног и стала слушать. Эта коллизия часто повторяется в гендерном распределении ролей в науке: около мужчин - генераторов идей обретаются Марии, со-трудницы, собеседницы или же Марфы - трансляторы и исполнительницы. [11] 11Если бы хоть какой-то план подобных исследований составил второй профессор кафедры В.Н.Беклемишев! Но его подходы к биоценологии тогда не прозвучали вообще, если не считать очень наивных студенческих работ В.А.Свешникова и М.Н.Соколовой. [12] Семинар генетика С.С. Четверикова, 1924 г.: "совместное орание", преимущественно на темы по генетике дрозофилы, с реферированием и обсуждением публикаций последних лет. [13] Принял морально; формально это не могло состояться ни при каких условиях: Константин Владимирович был резко неноменклатурен, уже не говоря о том, что беспартиен. А уж как он умел оскорблять самолюбия и говорить не приходится. И.о. заведующего стала паразитолог, доктор ветеринарных наук Тамара Игнатьевна Попова, полностью находившаяся под влиянием парторга, тогда к.б.н., Николая Николаевича Марфенина, специализировавшегося на довольно узкой теме: морфологии колониальных гидроидов. [14] И развивается, только не у нас, а у геологов под руководством А.П. Лисицына в ИО РАН'е. [15] Темы В. А. Свешникова: исследования морфологии, биологии и личиночного развития многощетинковых червей, экологическая морфология и жизненные циклы морских беспозвоночных. Уйдя в 1975 г из университета, он возглавил лабораторию экологии и морфологии водных (затем морских) беспозвоночных в Институте эволюционной морфологии и экологии животных им А. Н. Северцова. [16] Такова подпись, приданная фотографии Н. А Перцова, В. Н. Вехова и С. Э. Шноля (ББС, июль 1986 г). По признанию последнего, это единственная фотография, где они вместе. И не случайно. Владимир Николаевич Вехов был другом, человеком искренне любившим Н.А., единомыслие же было ему в высочайшей степени несвойственно. Симону Эльевичу он глубоко не симпатизировал именно за подобные спекуляции. [17] Во взвешенном состоянии после декрета была пятая - Мария Ивановна Сахарова; она вскоре ушла и с нею мы почти и не пересеклись. [18] Я вплоть до 1980 г. исполняла обязанности библиотекаря; перевозила библиотеку из небольшого (за двумя узкими окнами левого зала столовой, отсека) в нынешнее помещение. Поскольку Н. А. обещал при доведении числа книг до какого-то (не помню какого) количества, хлопотать о ставке, на которую можно было бы взять освобожденного библиотекаря, провела инвентаризацию и, организуя жертвователей, старалась собрать нужное количество книг. У Наталии Михайловны была педагогическая жилка и она много возилась с молодежью - в том числе с группой школьников поучаствовала и в строительстве ЛЭП. [19] Беклемишев, как только ознакомился с нашими трудами, так и выдвинул гипотезу о том, что сходство заключается в подстраивании генеративных циклов под температурный режим литорали: способы разные, цель - максима льно использовать тепло - одна. Идея, может быть и не оригинальная, но нам в голову не приходившая. [20] В отношение Бурковского, уже вовлеченного через стройотряд, это считалось однозначным, несмотря на то, что к этому времени он закончил аспирантуру и подготовил кандидатскую. [21] Понятно, что англоязычная аудитория его монографии, опубликованной на русском языке, так и не увидела - не те были времена. И на русском это теперь тоже раритет: тираж был небольшой и сразу разошелся. Один из его учеников Юрий Александрович Мазей, профессор каф. гидробиологии, со своей группой успешно развивает это направление. [22] Работы, совместные с Ю.Э.Романовским, тоже выпускником нашей кафедры, затем много лет работавшим в лаборатории А.М.Гилярова. [23] Неуспех в отношении блицкрига: тема не поддалась тем скоростям, на которые они рассчитывали. Но она, конечно, была и остается ТЕМОЙ и возвращение к ней - пусть не у нас и не скоро, неизбежно. Я написала обо всем этом два текста, вывешенных на нашем сайте, поэтому и не углубляюсь. [24] Ср. «.и вновь продолжается бой//и сердцу тревожно в груди//и Ленин такой молодой//и юный Октябрь впереди.» - песня 70-х г.г.! [25] Исполняла после изгнанного Бурковского, который тщательнейшим образом составил описи тогда еще не разукомплектованной оптики: до 10-15 позиций, выписанных на перфокарту, и каждый микроскоп или бинокуляр выдавался и принимался по этим описям. Более поздние местоблюстители склада все это упростили до нынешнего алгоритма. [26] И лаборантки Зенкевича, а затем Беклемишева, Ирины Васильевны Ходкиной, от которой Гиляровы и узнали о моих плачевных перспективах. [27] Дори, МРБ - малый рыболовецкий бот. [28] Двадцатипятитысячники, «.передовые рабочие крупных промышленных центров СССР, добровольно поехавшие по призыву Коммунистической партии на хозяйственно-организационную работу в колхозы в начале 1930, в период коллективизации сельского хозяйства». [29] Что касается дома - от печек, когда они топятся, лучше не отлучаться: Н.Л.Семенова, топившая ее в отсутствие Перцовых, отлучилась. Склад сгорел из-за электропроводки. Это и официальное заключение и более позднее, когда нас посетили хорошо обученные электрики. Они очень удивлялись, что сгорел один только склад. При той, электропроводке, какую они увидели у нас, причем уже, казалось бы, наученных горьким опытом, могла бы - по их мнению - сгореть и вся станция. [30] Как-то незаметно - уже после него - переименовавшейся в планерку. [31] Комментарий Бурковского: «.... не о цементе, а вагоне с кирпичом. Надо было срочно разгрузить, иначе штраф за простой отцепленного вагона. Меня уговаривал мягко, но настойчиво: "Ну, куда они, твои инфузории, денутся, вот разгрузите и продолжишь"... Это трясущимися руками после разгрузки вагона кирпича? Но уговорил... чувство долга во мне всегда присутствовало в избытке. .эти препараты, конечно, пропали. т.к. не доделал.» К счастью, «... спустя два месяца в другом месте (на Киндо - мысе) встретил в массовом количестве этот вид - очень мелких (40- 45мкм) инфузорий!». Я же стараюсь писать только о том, что помню сама и точно помню про цемент, поскольку услышала историю вечером того же дня. Значит, из-за цемента пропал не новый вид, а только препараты, потерянное на незаконченную проводку время. [32] Сезон болела, три восстанавливалась после болезни в Черной речке, а потом довольно долго адаптировалась к новой станции, на которой за это время почти полностью обновился состав. [33] И им-то не суждено было сбыться: уважая его, при нем они держались, но после его смерти расслабились. Андрей Васильевич, больной, перенесший тяжелую операцию, так и не остановился и этой осенью умер. [34] К сожалению, к настоящему времени из молодых семей остались только Козловы, по объективным причинам ушли Волковы, соблазнились городской жизнью Васильевы и не удержались в браке Грибашовы. Но это был хороший опыт. [35] «от лат. collectifious — собирательный — группа объединенных общими целями и задачами людей, достигшая в процессе социально ценной совместной деятельности определенного уровня развития. [36] Да, он вырос при определенной идеологической ситуации, он был коммунистом, но я не припомню, чтобы как-то это педалировал. Иное, отличное от пафосного, и тем более карьерного, отношение характерно было для многих фронтовиков, для которых вступление в партию никак не связывалось с ее идеологией, а было родом присяги. В этом отношении он не был пошл так, как его интерпретаторы. [37] Я подчеркиваю участие перечисляемых мною лиц в войне, потому что тогда, когда она была еще недалеко, это было особое побратимство. Пусть совсем чужой, но родня - война связывала фронтовиков между собою. Он почти отрекся и от этого - может быть потому, что был младше их и собственно бойня войны задела его в меньшей степени. [38] Недавно прочитала у специалистов, что эгоизм - это известная всем черта характера, а эгоцентризм - иногда трудно распознаваемая особенность мышления. [39] К.В. Беклемишев [40] Замечательно подобрана и трогательна книга его вдовы, Н.М.Перцовой «На берегу Великой Салмы» - она и помогла мне представить, и, надеюсь, даже понять, глубинные мотивы его поведения. [41] Из бесконечного стройотрядовского потока через станцию, нашелся только один, Саша Жданов - биолог по образованию. [42] Под эту затею мы раздобыли пластиковые трубы - их нельзя было сваривать и В.Н.Левицкий особым образом их склеивал. Потом они разошлись под другие нужды. [43] Оказалось, что была еще одна (как минимум) более ранняя попытка. Бурковский комментирует это место текста: «Не от Креста, а от места недалеко от нижней аквариалки....Я сам пробивал киркой эту траншею в скале (Н.А. отказался от помощи взрывников, за 30 минут, за 2 бутылки спирта); мы её долбили два сезона, разжигали костёр, заливали водой, с утра я долбил - другие отказались). Помню, когда я отдыхал, умолк, надо мною, не видя меня, остановился Л.А.Зенкевич и пробормотал : "и строит.. .и строит... и чего строит" - врезалось в память, т.к. мы были уверены, что это подвиг! [44] Темперамент, одержимость, абсолютное бессребничество и, в какой-то мере судьба, ставят его в один ряд с подобным ему созидателем, его старшим современником директором Пушкинского заповедника С.С.Гейченко. Но Гейченко всегда имел в виду цель, у него была и стратегия, благодаря чему он прошибал лбом бюрократические стены. За всеми хлопотами по заповеднику, он не оставлял и некоторой исследовательской работы, публиковался и вообще был много более социализирован во внешнем мире. [46] Семья - он был женат на москвичке, попавшей в Кандалакшу по распределению - настояла на том, чтобы он не искал новой работы на родине, а приехал в Москву. Там он немного поработал на каком-то катерочке на Москва-реке и умер. Он рассказывал, как вернувшись с войны, где был пехотинцем, вдохнув родной морской воздух, упал на фукусы и расплакался. [47] Ныне - директор Тимирязевского музея на Малой Грузинской, заслуженный деятель культуры. [48] Ср.: «Это время гудит: БАМ! //на просторах страны: БАМ! //и большая тайга покоряется нам//…// это колокол наших сердец молодых!». [49] Конечно, в ее нынешней самоидентификации - элитарная прослойка, страдающая от того, что ей достался не тот народ: с какого боку не подойди, он все равно ни на что не годится. Поэтому нужно бежать. Туда, где другой народ, более удобный. Прослойка поразительно некритичная к себе.
|